Я хотел выйти, но, помедлив, все-таки набрал свой домашний номер – никто не ответил. Значит, Нина осталась у тещи: сидят на кухне, гоняют чаи с ликером и горюют, как не повезло им с мужем и зятем. Мне снова захотелось выпить, точнее, это не покидающее меня желание вступило в острую фазу. Но ведь бар уже закрылся. Почему, почему при социализме все закрывается так рано? Какой-то трудовой детский сад! Смотришь западный фильм, там ночь – за полночь самый простой труженик, а не интурист какой-нибудь, сидит в кафе, потягивает виски, смотрит, как полуголые девушки вертят у шеста своими волнующими объемами, потом знакомится с милой одинокой дамой, запросто берет у портье ключ и поднимается с ней в номер для счастья взаимного обладания. Вот жизнь! А у нас? Нет одиннадцати, а бар уже закрыт. Что теперь мне делать? Можно, конечно, поскрестись к Пчелкину – он всегда нальет, но у него аритмия. Перед Нюсей неловко. Второй вариант – одеться, выйти к воротам и ждать, когда мелькнет зеленый огонек: у таксистов обычно есть водка по десятке за бутылку, но к нам сюда они заворачивают редко. Оставался последний способ, самый верный.
Я медленно двинулся по коридору, словно пеленгатор, прислушиваясь к звукам и шевелениям за дверями. Где-то лязгала пишущая машинка – кто-то неутомимо ваял нетленку на ночь глядя. Из другого номера неслись гнусавые голоса, то и дело пропадающие в вое «глушилок». Писатели насыщались забугорной свободой, копя в сердце обиды на Советскую власть. В номере Краскина громыхали пружины и низкий женский голос, задыхаясь, рычал: «Не останавливайся, сволочь!» Значит, старый скалолаз все-таки пошел на штурм смертельной вершины. В каморке Омирова звучали стихи, я даже разобрал несколько строк:
Наконец я уловил за одной из дверей то, что искал: там смеялись, гомонили, а главное – чокались. По неписаным законам Дома творчества, если сосед заглянул, скажем, за кипятильником и угодил к застолью, его немедленно приобщали к пьянке, порой даже насильно. Я постучал и, не дожидаясь приглашения, толкнул дверь. В номере шел пир. В сизом дыму я различил Вовку Шлионского, у него на плече висела все та же дама в красном. Певец тундры поэт Билибердиев, улыбаясь широким, как бубен, лицом, резал длинным кавказским кинжалом батон колбасы, а пьяненький Краскин, засучив рукав, ловил в трехлитровой банке с рассолом увертливый, как рыбка, огурец. На кровати лицом к стене храпело, побулькивая, неопознанное писательское тело, укрытое пегой буркой.
– Жора! – воскликнули пирующие. – Заходи!
Мне тут же всунули в руку знакомый рог и наполнили его портвейном, пахшим клеем «Момент», а певец тундры поднес мне на ноже кусок колбасы толщиной с копыто.
– А где Шовхал? – спросил я, сообразив, в чей номер попал.
– Пей! – приказал Вовка.
– Ты же в Кургане?
– Рейс утром.
– А где Шовхал?
– Он с Розкой, – объяснил Лева. – Пей!
– Она же терпеть не может нацменов.
– Я портвейн тоже не люблю, а что делать? Пей!
– Сам ты, Левка, еврей нерусский, – оскорбился Билибердиев и встал, чтобы уйти.
– Евреи – прекрасные любовники! – полуочнулась дама в красном.
– Пейте, гады! – рявкнул Шлионский. – А ты, сука, спи!
Мы выпили за дружбу народов и поцеловались в знак примирения. Когда Билибердиев объяснял, чем ягель отличается от подмосковных мхов и лишайников, вернулся, красный и распаренный, как после бани, Шовхал. Он обнял Леву, сказал, что такой страстной женщины у него никогда еще не было, если не считать одну проводницу поезда Махачкала – Москва. Ликуя, горец вытащил из-под кровати чемодан и достал двадцатилетний дагестанский коньяк. Мы подняли стаканы за мужскую мощь горцев.
– А правда, что вы тренируетесь на ослихах? – спросил Лева, спьяну становившийся ехидным.
– Кто тебе сказал? – тускло поинтересовался Шовхал и потянулся к кинжалу.
– Я пошутил… – испугался альпинист.
– Не надо так шутить!
Дама в красном стала кричать, что самая страстная женщина в мире она и готова немедленно доказать это всякому, кто сомневается. Сомневающихся не нашлось, и она, удовлетворенная, уснула.
Когда осеннее утро занавесило окна серыми портянками рассвета, мы задремали, но Шлионский вдруг вскочил и с криком «самолет!» ринулся к двери. Мы, кроме неопознанного писательского тела, метнулись следом, хотя понимали: на внуковскую электричку уже не успеваем. К счастью, возле кладбища нас нагнало, замедлив ход на повороте, такси. Вова рысью бросился на капот. Шофер едва успел ударить по тормозам и в ярости выскочил, размахивая монтировкой, Шовхал в ответ обнажил клинок и вежливо объяснил, что его лучший кунак и великий поэт опаздывает на самолет. Проматерившись, водитель сказал, что как раз везет в аэропорт мужика и если тот не против, можно взять попутчика. Напуганный пассажир был согласен на все. Следом за Шлионским в машину влезла красная дама.