И тут я вспомнил. Господи, как все просто! Ну, конечно же, конечно же, мудрый и родной Сталин все продумал и предусмотрел. Строго борясь с облыжными приговорами и вредителями в органах, вождь приказал: если осужденный на смерть не признает себя виновным, он может не отпирать дверь камеры палачам. Они будут колотить по железу, обзывать трусливой гиеной, обещать лютую расправу, но главное – сохранять спокойствие, лечь на койку, повернуться к стене и шептать: «Я не виноват! Я сплю. Не мешайте мне спать, гады!» Палачи поорут, побесятся и отстанут, а дело уйдет на доследование.
Но они почему-то не отставали:
– Егор, немедленно открой!
– Вас все ищут!
– Может, с ним что случилось?
– А что с ним могло случиться? Молодой еще конь!
– Мало ли что… Инфаркт помолодел.
– Надо звать Федю!
– Бросьте, с девушкой он. Вот и затаился. Стесняется показать…
– К нему вчера не приходили.
– Где Федя? Быстрее!
– Вай ара, как пить дать опоздаем!
Я с трудом открыл слипшиеся от сладкого сна веки и обнаружил себя не в камере смертников, а в переделкинском «пенале». Дверь содрогалась от ударов, слышались встревоженные голоса. Я посмотрел на часы: до парткома оставался час, даже меньше. Я проспал. Чудовищно проспал! Че-ерт! Проклятый пустырник с валерьяной! Зачем я его пил? Я вскочил, метнулся к умывальнику, подставил лицо под струю ледяной воды, чиркнул щеткой по зубам, набросил плащ и отпер дверь. В коридоре сгрудились: «генеральша», Пчелкин, Гарик, Краскин и слесарь Федя с огромной фомкой – такой можно вскрыть сейф Гохрана. В стороне стоял, держась за сердце, Золотуев, он-то, как выяснилось, и поднял тревогу. Узнав за завтраком, кто именно вечор доставил его в Переделкино, воспитанный Влад решил меня поблагодарить, а заодно похмелиться чем Бог пошлет. Он долго стучал в мой номер, даже ногами, наконец встревожился и переполошил общественность. Но заглянув в мою комнату, все, как мне показалось, были разочарованы.
– За вызов полагалось бы, – промычал Федя, поигрывая гигантской фомкой.
– Сочтемся.
Снова затворившись, я быстро, как в армии по тревоге, оделся, отвечая через дверь на вопросы.
– Я точно вчера ни с кем не дрался? – глухо спросил Золотуев.
– Нет.
– Странно.
– Я-то подумал, ты, Жорж, того… как Ганди… – загадочно молвил Пчелкин.
– В каком смысле? – уточнил я, шнуруя ботинки.
– В смысле гражданского неповиновения… Решил на партком не ходить.
– Проспал я… Пустырника ночью набузовался.
– С пустырником аккуратнее, потенцию сажает, – предостерег Краскин.
– Странно, Нюся третий день не заваривает: валерьянка из аптек пропала, – заметила Ядвига Витольдовна.
Я повязал перед зеркалом галстук, схватил плащ, портфель и, выскочив в коридор, метнулся к лестнице. Общественность последовала за мной.
– Значит, я не дрался вчера? – на бегу, задыхаясь, снова спросил Золотуев.
– Не дрался.
– Откуда же у меня синяк?
– Не знаю. Кажется, мы тебя уронили.
– Осторожнее надо!
– За вызов полагалось бы… – напомнил Федя, поигрывая фомкой, как тросточкой.
– Подавись. – Я сунул ему металлический рубль с «матерью-родиной».
В холле дорогу мне заступила «генеральша»:
– Стой, Юргенс! На голодный желудок не пущу. И так нам тут язвенников хватает!
Как раз подоспела запыхавшаяся официантка Лида с подносом:
– Ешь, черт! Всех перепугал…
Я всунул в себя несколько ложек теплой пшенной каши и запил стаканом остывшего какао.
– Ну, держись, парень! – напутствовал Пчелкин. – Действуй, как совесть подскажет и начальство прикажет.
– Он мне то же самое сказал.
– Кто?
– Дед. – Я махнул рукой на кресла под лестницей.
– Какой дед?
– Не знаю, я его на похоронах Кольского видел.
– Вроде никто из ветеранов не заезжал… Наверное, кто-то с дачи забрел.
Мы вышли на улицу, и я ослеп от солнца. Был редкий осенний полдень, когда нестерпимо голубая эмаль неба оправлена в узорчатое золото крон. Чистый прохладный воздух, настоянный на горечи увядающей листвы, наполнил мое сердце неуместной радостью. Я дал нывшему Феде еще рубль, и он, прихватив Золотуева, помчался в магазин, куда утром завезли пиво.
– Вперед, Гарик, у нас полчаса! – сев в машину, приказал я.
– У меня не самолет.
– Спасай, брат!
– Другое дело, Егор-джан!
О благословенные советские времена! Мигом промахнув деревеньку Переделки, мы вылетели на простор Минского шоссе, слева показались серые уступы одинцовских многоэтажек, а дальше, почти до самой МКАД шли луга, пашни и перелески. Поднырнув под мост Окружной дороги, мы ворвались в Москву и попали, по счастью, под «зеленую волну»: мчались, не останавливаясь у светофоров, до самой Смоленской площади, где обычно скапливалась пробка. Но и тут нам повезло: через две-три минуты загорелась стрелка, мы повернули на Садовое кольцо, справа мелькнуло устье Арбата, перегороженное, как плотиной, забором, из-за которого виднелись ажурные стрелы монтажных кранов. Но угловой гастроном со своим знаменитым винным отделом работал, несмотря ни на что.
– Там теперь будет пешеходная улица. Лучше, чем в Европе, клянусь солнцем матери! – гордо сообщил Гарик.
– Ты-то откуда знаешь?
– Ханер-папа сказал.
– Кто?
– Как это у вас… Отец невесты.
– Тесть, что ли?