24 августа арестовали Ивашева — Мусатова и Василенко. Ивашева-Мусатова взяли дома, в комнатке на Никитском, Василенко — в поезде, когда тот возвращался из командировки в Баку. "Попутчиком моим был какой-то мрачный тип, не вымолвивший за всю дорогу ни единого слова, — рассказывал он о своем роковом дне. — И вот когда мы уже подъезжали к Подольску и я стоял, как и все, в коридоре у окна, глядя на только что взошедшее солнце, которое сияло над Окой, рядом со мной встал мой мрачный попутчик.
Поезд остановился в Подольске. И тут же попутчик исчез, когда ко мне подошли двое и потребовали паспорт. Я протянул паспорт, они взглянули на него и сказали: "Вы арестованы". Моментально весь коридор опустел. Все купе захлопнулись.<…>
На Курском вокзале меня вывели через калитку, которую я вижу и сейчас, когда еду на юг, и с нее началась моя новая жизнь. Меня вывели, посадили в такой большой автомобиль. Я поставил на колени мой чемоданчик и две чарджуйские дыни, которые вез из Баку. Дыни были пахучие. И я помню, как принюхивались к их сладкому запаху мои конвоиры.
Тронулись. Ия услышал: "При любой попытке к бегству будем стрелять"…
Меня обыскали, повели в баню, остригли. Когда мне вернули одежду, оказалось, что везде пуговицы срезаны, а вместо них прорезаны дыры и выданы маленькие куски веревки. Потом повели дальше, брали отпечатки пальцев. Я их сделал штук сорок, на это ушло около получаса — ужасно противное занятие. И опять вели долгими коридорами, затем коридором пониже с рядом невысоких дверей. Одну из дверей открыли, и вдруг, неожиданно и грубо пригнув, меня впихнули в нее. Это был бокс, ящик, где можно было только согнувшись сидеть или лежать. В этом боксе продержали двое суток, а когда вытащили, после полного мрака тусклый коридорный свет ослепил меня.
В лифте перевезли куда-то наверх, и я оказался в одиночке.<…>
И вот два вертухая ввели меня с руками назад в огромную комнату, где за длинным столом сидели человек двадцать пять в военной форме. Горели яркие канделябры. В торце стола сидел военный высокого роста, с характерным худым лицом. Позже я узнал, что это был Леонов, начальник отдела по особо важным политическим преступлениям.<…>
Вертухаи ушли, и кто-то мне сказал: "A — а, Виктор Михайлович, как мы рады вас видеть!" Я удивленно посмотрел. А другой добавил: "Мы вас давно ждали. Интересно на вас посмотреть. Да — да. Ну, подойдите поближе".
Я сделал два неуверенных шага. И молчу.
"Ну что же вы молчите? — спрашивает еще кто-то. — Рассказывайте, рассказывайте!"
Я говорю: "О чем?"
"Как это о чем? О ваших преступлениях, которые вы совершали всю вашу жизнь".
Я им говорю: "Я никаких преступлений не совершал".
А они мне: "Что вы? Да вы один из самых страшных преступников, каких мы только знаем. На вас посмотреть интересно, столько мы за вами гонялись, следили".
"Да помилуйте, — говорю. — Отпустите меня, мне через десять дней нужно начинать лекции в университете…"
"Что вы, какие там лекции. Как вы не понимаете, где находитесь. Вы здесь потому, что вы огромный преступник. Да еще настолько опытный, что все время запираетесь. Ведь обычные преступники, они сознаются сразу же…" — говорят мне.
И тут вдруг встает Леонов, подходит ко мне: "Ну, говори".
"Я же ни в чем не виноват. Я ничего не делал", — отвечаю я. И неожиданно страшный удар. Я падаю на пол. У меня кровь. Выбиты три зуба. Я с трудом поднимаюсь. Он приказывает: "Уберите эту сволочь". Меня уводят. А сзади я слышу только какой-то гогот.
И опять одиночка, потом общая камера. На допросы нас брали ночью. А днем спать не разрешалось. Нужно было сидеть, поворотившись лицом к глазку, если кто-то поворачивался к окну, начинался бешеный стук в дверь. В камере было очень тесно, воздуха не хватало, мы задыхались.
Через несколько дней меня повели к следователю. Он был высокорослый, холеный, женственного вида с вытянутой лисьей физиономией. Блондин. Одет он был с иголочки и пахло от него прекрасными духами. Фамилию его я не помню. Он начал меня допрашивать, добиваясь, чтоб я рассказал о моих преступлениях.
Я говорил, что ни в чем не виноват, ничего не делал. Ну, читал стихи Гумилева…
Следователь кривился: "Да нет". Наконец, на третий, по — моему, день, он сказал: "Вы обвиняетесь в том, что вы и Андреев хотели убить великого вождя".
Я обомлел: "Кого?" — "Ну как. Великого вождя", — повторил он. Интересно, что за все время полуторагодового следствия ни один из них не решился сказать: "Убить Сталина!" Они боялись даже произнести это.
<…>И там все были повязаны страхом. В Лубянке часто бывало так. Следователь, который кричал, бил меня, вызывая чуть не каждую ночь, часто просто занимался какими-то своими делами, а я сидел до бесконечности, пока он не отправлял меня в камеру. Иногда вдруг спросит: "Скажи, в каком году отменили крепостное право?" Наверное, к занятиям политграмотой готовился.