«Новая общественность» Мережковских и была разновидностью сектантской, хотя и высокой мысли. Пройдет немного времени – и в 1909 году в Москве выйдет сборник «Вехи». Он открывался программной статьей Бердяева «Философская истина и интеллигентская правда». В ней мыслитель говорил о застарелых болезнях русской интеллигенции: народопоклонстве, революционном радикализме сознания, который способен породить лишь гораздо большее зло даже по сравнению с тем, с которым он борется, утилитаризме мышления, а главное – отсутствие воли к положительному творчеству и понятия о самоценности философии. Бердяев писал: «Долгое время у нас считалось почти безнравственным отдаваться философскому творчеству, в этом роде занятий видели измену народу и народному делу. Человек, слишком погруженный в философские проблемы, подозревался в равнодушии к интересам крестьян и рабочих… Первоосновы такого отношения к философии, да и вообще к созиданию духовных ценностей можно выразить так: интересы распределения и уравнения в сознании и чувствах русской интеллигенции всегда доминировали над интересами производства и творчества.
Это одинаково верно и относительно сферы материальной и относительно сферы духовной: к философскому творчеству русская интеллигенция относилась так же, как и к экономическому производству. И интеллигенция всегда охотно принимала идеологию, в которой центральное место отводилось проблеме распределения и равенства, а все творчество было в загоне… В 70-е годы было у нас даже время, когда чтение книг и увеличение знаний считалось не особенно ценным занятием и когда морально осуждалась жажда просвещения… В революционные дни (1905 года. – Г. З.) опять повторилось гонение на знание, на творчество, на высшую жизнь духа… Защитников безусловного и независимого знания, знания как начала, возвышающегося над общественной злобой дня, все еще подозревают в реакционности»[138]. Бердяев ясно видел враждебность свободе, глубоко антикультурный настрой и поверхностность мысли нашей левой революционной интеллигенции, ее исконную привычку «ходить строем» и различать людей по единственному признаку: «свой – чужой». Поневоле вспоминалась драма Ибсена «Враг народа», где главный герой говорил, что партия – это та мясорубка, которая превращает все головы в одну кашу. Те же идеи в предельно упрощенном и адаптированном для массового употребления виде восприняли и вершители октябрьского переворота, и их наследники. Когда булгаковский Шариков произносил свое знаменитое «отнять и поделить», то, сам того не осознавая, на четвероногом, конечно же, уровне повторял зады общих мест социалистической мысли XIX столетия. В неспособности интеллигентских «масс» по достоинству оценить и воспринять великую традицию русской религиозной философии Бердяев прозревал многие будущие беды: «Психологические особенности русской интеллигенции привели к тому, что она просмотрела оригинальную русскую философию, равно как и философское содержание великой русской литературы. Мыслитель такого калибра, как Чаадаев, совсем не был замечен и не был понят даже теми, которые о нем упоминали. Казалось, были все основания к тому, чтобы Вл. Соловьева признать нашим национальным философом, чтобы около него создать национальную философскую традицию… Соловьевым могла бы гордиться философия любой европейской страны. Но русская интеллигенция Вл. Соловьева не читала и не знала, не признала его своим. Философия Соловьева глубока и оригинальна, но она не обосновывает социализма, она чужда и народничеству и марксизму, не может быть удобно превращена в орудие борьбы с самодержавием и потому не давала интеллигенции подходящего “мировоззрения”»[139]… Отметив эту черту нашей интеллигенции, которая, по словам Владимира Соловьева, привыкла питаться философскими объедками со стола Запада, Бердяев говорил об особенностях традиции русской мысли: «Русская философия в основной своей тенденции продолжает великие философские традиции прошлого, греческие и германские, в ней жив еще дух Платона и дух классического германского идеализма… Русские философы, начиная с Хомякова, дали острую критику отвлеченного идеализма и рационализма Гегеля и переходили… к конкретному идеализму… к мистическому восполнению разума европейской философии, потерявшего живое бытие… Русская философия таит в себе религиозный интерес и примиряет знание и веру… Политикой философия эта в прямом смысле слова не интересуется, хотя у лучших ее представителей и была скрыта религиозная жажда царства Божьего на земле»[140]. Бердяев одним из первых в ХХ столетии встал на незыблемый камень веры, против которого бессильны врата ада. Его мысль коренилась в Священном Писании и живом предании Церкви, укреплялась участием в ее литургической жизни. Он не мог принять ни революционных симпатий Мережковских, наследия все той же интеллигентской традиции XIX века, ни их псевдохристианской эзотерики и эклектизма. Если для первых святыней была память декабристов (впоследствии Мережковских связывала долгая дружба с известным «бомбистом» Савинковым, военным министром Временного правительства и также, как они, ярым врагом большевистского переворота), то Бердяев принял эстафету мысли Чаадаева, славянофилов и Владимира Соловьева, предполагавшей не внешне-социальное, а глубинно-внутреннее преображение человека, а следом и общества. Многое и из того, что он видел и слышал на «башне» и в самом Вяч. Иванове, было для него неприемлемым. В одном из более поздних писем Бердяев писал Вяч. Иванову: «Я знаю, что может быть христианский оккультизм, знаю также, что лично Ваша мистика христианская. И все-таки один отречется от Христа во имя оккультного, другой отречется от оккультности во имя Христа. Отношение к Христу может быть лишь исключительным и нетерпимым, это любовь абсолютная и ревнивая. Все вопросы я ставлю не потому, что я такой “православный” и такой “правый” и боюсь дерзновения… Сама моя “православность” и “правость” есть дерзновение. Не боюсь я никакого нового творчества, ни дерзости новых путей… Должно быть дерзновение во Христе небывалое и вне Христа невозможное… О Вас же я себя спрашиваю: что для Вас главное и первое, мистика или религия, религией ли просветляется мистика или мистикой религия?.. Мистика не есть цель и не есть источник света. Мистика сама по себе не ориентирует человека в бытии, она не есть спасение. Религия есть свет и спасение. И я все боюсь, что Вас слишком соблазняет автономная, самодовлеющая мистика, слишком господствует у Вас мистика над религией… Быть может, я еще буду бороться с Вами, буду многому противиться в Вас, но ведь настоящее общение и должно быть таким. Взаимное противление может быть творческим»[141].