И семейство Нуну вышло из дома тогда же, в сумерки. Пальмовые ветви, будто покинутые души, печально колыхались на легком ветру. Сейчас, когда Нуна оказалась открытой всем взорам, стало ясно, что на ее светлом личике, трогательном в своем нежном изяществе, написан ужас перед наводнением. Плечи ее были окутаны шелковой абайей. Во всем переулке она была единственной женщиной, которая и в будни красила лицо, и глаза ее напоминали глаза дорогой фарфоровой куклы, из тех, заморских. Была она уже матерью двоих детей, но чистота ее удивленных глаз выдавала в ней притаившуюся маленькую девочку. Никогда еще не встречала Виктория взгляда, который бы с такой открытой наивностью искал мира и согласия. Нуна улыбалась процессии, вышедшей из дома Михали, и покосившимся от долголетия стенам переулка, и бесприютным людям, которым некуда бежать и они толпятся в дверях своих жилищ, и узкой полоске неба между крышами домов, и казалось, что все вокруг тоже отвечают ей улыбкой, потому что испытывают почтение к богатству, в котором есть нечто от благословения праведников. Никому, кроме Наджии, и в голову не приходило осуждать миленькую красавицу, напротив, все приняли ее с радостью, когда она с отцом, мужем и всеми слугами присоединилась к процессии. Абдалла зятю не доверял и сам нес на руках младшего своего внука, и на плечах у него сидел его рыженький брат, тот, что постарше. Ручонки малыша венчали лоб мужчины, прижимая его поседевшую голову к своему животу. За ними двигался темнолицый муж со слугами, несущими добротно упакованные и завязанные тюки. Малышка Тойя, отойдя от Дагура с его крашеной бородой и кануном на спине, ускорила шаг и, догнав Нуну Нуну, уставилась на нее с преданностью зверька, зачарованно потрогала ее абайю, и ее кружева, и ее нарядное платье, а потом, набравшись храбрости, как это бывает с детьми, коснулась ее руки и кончиком языка лизнула ее красивое личико. А Нуна в ответ залилась на весь узкий переулок смехом, прерывистым — точно колокольчики зазвенели.
В те дни, дни юности Виктории, бедняки безо всякой обиды склоняли головы перед Божьими любимцами. Люди, жившие в тесноте, в скученном квартале, как должное принимали ту извечную пропасть, что разделяла противоположности. Вот и теперь мудрец Джури Читиат, целитель, умелец склеивать разбитую посуду и знаток каббалы, и Рахама Афца, проводящая еженедельный выходной у сестры, стояли друг против друга, дверь против двери, и глазели на идущую мимо процессию. Не считая точечной татуировки, украшающей подбородок и брови проститутки Рахамы, на лице ее не было краски. И одеяние на ней, хоть и новое и сравнительно дорогое, было очень скромным. Многие уважали ее за то, что она щедро кормит большую семью своей сестры. Измученные тяжким трудом мужчины, которым она не по карману, облизывались на сочное тело Рахамы, но никто из них даже приблизиться к ней не смел в ее выходной, который она проводила в переулке, потому что в этот день она блюла скромность и чистоту. Единственным, кто осмеливался к ней приблизиться, был хулиганистый подросток Эзра — разинув рот, он мяукал по-кошачьи и тявкал, как щенок, и даже, набравшись храбрости, разок ей подмигнул. Рахама и сестра с зятем его прощали: он ведь ученик в школе Альянса и сын Йегуды Седобородого.
До чего же далеки эти дни! Это было еще до того, как Маатук Нуну арендовал лавку и поселился там, с тем чтобы все время глядеть на дом своего отца. Примерно за шесть лет до того, как был построен новый наплавной мост, названный в честь британского генерала, отвоевавшего город у турок, — тот самый мост, на который Виктории предстояло взойти в своей абайе и двух чадрах, чтобы броситься в бушующие воды.
Но в тот день, когда они бежали от взбесившейся реки, глаза у нее блестели, и груди были упругие, и душа как расцветший цветок, несмотря на все, что творилось вокруг. Она несла на руках младенчика-брата, и Мирьям упросила ее дать и ей немного его понести, потому что он так вкусно пахнет; и когда она взяла ребеночка на руки, то так чмокнула его в лобик, что у Виктории сладко заныло внутри: ведь понятно же, что поцелуй предназначался Рафаэлю, который так молча, по-мужски, вернулся из пустыни.