Она была вдовой — дети жили в других штатах и собирались вместе только на Рождество и Новый год, — страдала от одиночества и обрадовалась появлению Ньевес, когда Рой попросил ее приютить у себя одинокую беременную девушку. Рита без раздумий взяла Ньевес под свое крыло — ей нужно было общение и человек, о котором можно заботиться.
Последние несколько недель Ньевес дремала на солнце в саду, отяжелевшая и измученная. Устроившись с ней рядом, мы с Ритой что-нибудь шили, рассказывали друг другу о себе, сплетничали, обсуждали сериалы и жизнь у себя в родных краях. Я спросила, была ли она когда-нибудь влюблена в Роя Купера, и она с возмущением ответила, что всю жизнь любила только одного мужчину, своего мужа, «да упокоится он с миром». Уединившись на кухне, мы говорили о Ньевес. Рождение ребенка волновало Риту не меньше моего; она приготовила для него кроватку и шила одежки.
— Молю Бога, чтобы Ньевес осталась со мной. Моя единственная внучка живет со своими родителями в Портленде. Я была бы очень рада, если бы в доме появился ребенок, — призналась она, но мысль о том, что Ньевес останется в Лос-Анджелесе, казалась мне безумием; она должна вернуться в свою страну, где ей будет помогать ее семья.
Моя дочь всегда жила сегодняшним днем, полагалась на удачу, никогда не строила планов, не ставила целей и не любила проекты. В этом она тоже походила на Хулиана. Несколько раз я спрашивала, что она собирается делать после родов, но она отвечала уклончиво.
— Не будем торопиться, мама. Будущее покажет.
Зато мы заранее подобрали ребенку имя: если родится девочка, ее назовут Камила, если мальчик — Камило.
В третью пятницу октября Ньевес проснулась на рассвете и застонала от головной боли, а два часа спустя, собираясь выпить третью чашку крепкого кофе, который считала универсальным средством от всех недугов, встала с постели, и из нее хлынули околоплодные воды, образовав на полу между ног широкую лужу. Рита позвонила Рою, который как раз приехал на неделю в Лос-Анджелес, и вскоре мы вчетвером очутились в вестибюле роддома. У Ньевес не было схваток, она лишь жаловалась на невыносимую головную боль.
Ждать в приемной пришлось довольно долго, прежде чем Ньевес осмотрел врач, который обнаружил у нее высоченное давление. Началась неразбериха, последующие часы и дни слились в одну долгую ночь, в которой мелькали обрывки каких-то образов, калейдоскоп лиц, коридоры, лифты, голубые и белые халаты, запах дезинфицирующего средства, чьи-то распоряжения, шприцы с лекарством, и только одно я помню отчетливо — ручищу Роя Купера, держащую меня за руку. Эклампсия, сказали они. Я никогда не слышала этого слова.
— Я в порядке, мама, — пробормотала Ньевес, закрыв глаза и приложив руку ко лбу, чтобы защитить глаза от слепящих прожекторов, подвешенных к потолку.
Это был последний раз, что я ее видела. Ее увезли бегом, каталка исчезла за двойной дверью, а мы остались одни в ледяном коридоре.
Нас уверяли, что сделали все возможное, чтобы ее спасти, но не смогли понизить давление; начались судороги, Ньевес потеряла сознание и впала в кому. Им удалось сделать кесарево сечение и достать ребенка, но у Ньевес отказало сердце, и она умерла через несколько минут. Мне бесконечно жаль, Камило.
Как мне хотелось, чтобы ты, новорожденный малыш, хотя бы на мгновение прижался к материнской груди, помнил ее запах, тепло, прикосновение рук и голос, произносящий твое имя. Сколько мы ждали? Вечность. В какой-то момент медсестра положила мне на руки ребенка в голубой шапочке, завернутого в белую пеленку.
— Камило, Камило… — шептала я сквозь слезы.
Ты едва дышал — крошечный, сморщенный, невесомый, как комочек ваты.
— Вы ведь бабушка? С вашим внуком все в порядке, но его должен осмотреть педиатр, и надо провести необходимые исследования, — сказала женщина.
Тебя отправили под наблюдение в отделение для новорожденных, где мы могли тебя навещать; там тебя продержали несколько дней; ты родился с желтушкой, но это не страшно, обычно все проходит само, заверили нас… Медсестра дала мне подержать тебя несколько минут, после чего мы расстались.
Нам принесли яблочный сок, Рой дал мне таблетку, которую я проглотила без лишних вопросов, — думаю, это был транквилизатор. Я все еще не могла понять, что произошло, не вникала в объяснения, спрашивала о Ньевес, как будто не слышала о ее смерти. Какой-то человек, представившийся больничным капелланом, провел нас в часовню — комнатку, Отделанную светлым деревом, лишенную каких-либо религиозных изображений, залитую светом, проникающим сквозь витражи. Туда привезли на каталке мою дочь, чтобы мы с ней попрощались.