– Мало того, что жизнь сломали своими лозунгами, так ещё сейчас и прервать могут. За что? На каком основании?
Периодически из камеры исчезали люди, на их место приходили другие, и камера не пустовала, оставалась полной, еле размещались на ночь её обитатели. Дольше всех держалась троица – отец Василий, Дмитрий Иванович Симаков и Пётр Пантелеевич Сидоркин.
С первых дней пребывания так получилось, что они подружились, сблизились, как родственные души. Притом товарищеские отношения батюшки и лица, разорявшего церковь, покушавшегося на церковные, христианские устои, были очень трогательными. То у священника вдруг пропадал аппетит, и вторую чашку баланды съедал молодой товарищ, который, к слову, высох, словно мумия. То Пётр не отходил ни на минуту от батюшки, держал сутками у себя на коленях израненную голову священника, врачевал вместе с Дмитрием Ивановичем в очередной раз избитое в кровь тело старика.
Но однажды отец Василий пришёл в себя от предыдущего допроса и не обнаружил рядом милейшего Дмитрия Ивановича Симакова.
По заплаканным глазам молодого друга без слов понял, что случилось самое страшное: увели, чтобы больше никогда не вернуть.
Батюшка в последнее время всё настойчивее призывал к себе смерть. Каждый новый день начинал с молитвы, где просил Господа забрать его в мир иной, где нет Дуськи-пулемётчицы и её «апостолов» Петра и Павла. Его тело уже не воспринимало боль физическую, но душа не могла больше терпеть те страдания, что выпали на её долю. И жизнь, и он сам в этой жизни в его глазах потеряли всякий интерес. Если раньше священнослужитель ещё мог рассуждать, беседовать с товарищами, успокаивая их, а заодно и себя, вселять и поддерживать надежду на благополучный исход, то теперь заряд здорового оптимизма иссякал с каждым прожитым днём, с каждым новым допросом, пока не иссяк полностью. На последние допросы отца Василия уже не водили, а таскали за руки, идти сам не мог. Даже не помнит, о чём спрашивала следователь Дуська-пулемётчица и были ли «апостолы», – выпало из памяти.
Последующие два дня лежал на нарах, не вставая, в ожидании смерти. Всё чаще сознание мутилось, начал путать явь с бредом. То чудилась матушка Евфросиния, то вдруг видел себя молодым полковым священником, идущим с одним крестом в руках в атаку на японцев; то грезился фронтовой товарищ покойный капитан Некрасов, и они снова вдвоём сидят в ротном блиндаже за чашкой чая, ведут светские беседы. Приходил в себя, снова видел тюремную камеру, и опять впадал в беспамятство. Сколько длилось такое состояние – не знал. Потерял ощущение времени, путал день с ночью, не помнил, ел что-либо в последние дни или нет.
А тут вдруг пришёл в себя от чистого воздуха, от солнца. Открыл глаза и сразу же ослеп от солнечного света. Почувствовал, что его везут на телеге, он лежит вверх лицом, видит яркое солнце, голубое небо над собой. Явственно слышит пофыркивание лошади, ощущает тряску телеги на выбоинах, даже слышит незлобивые покрикивания возницы. Значит, везут на кладбище, решил для себя батюшка, и слёзы умиления застили глаза. Наконец-то закончатся его земные мучения.
Потом его несли на руках какие-то люди, нет, какой-то человек. Один. Что весу в старичке? Так, одна оболочка, чтобы зря утруждать нескольких человек.
И вдруг опять озарение, и рядом заплаканное лицо матушки Евфросинии. Мелькнула мысль, что это снова бред, но слезинка из глаз жены упала на лицо старика, и он ощутил эту каплю. Значит не бредит? Явь это? А вот и её руки, он не может спутать их прикосновение ни с чем иным на свете, пытается улыбнуться матушке, но сил нет на улыбку, только ответная слеза выкатилась из его обесцвеченных глаз, да жалкая гримаса исказила и без того измождённое лицо отца Василия. Оказывается, он так молил, так жаждал увидеть самое родное, самое желанное лицо на земле – лицо своей Фросюшки, что Господь смилостивился, дал ему такую возможность. Господи! Слава тебе, Господи, за радость последнюю, сейчас можно с чистой душой уходить в мир иной. Хотел перекреститься, но сил не было поднять руку, сотворить крест, последний крест благодати Господней.
– Где я? – еле слышно прошептал старик и не услышал своего голоса, обвёл глазами какую-то комнату, доселе ему незнакомую, с высоким белым потолком, с большими окнами без решёток. Он привык в последнее время видеть решётки на окнах, а здесь их нет.
– В больнице, батюшка родной, в больнице, – к нему наклонилась матушка Евфросиния, провела пальцами по лицу, погладила голову, бороду. – Доктор наш Павел Петрович Дрогунов привёз тебя, радость моя, из тюрьмы. Умирать отдали, выхлопотал, сердешный, да видишь, вытащил тебя с того света, дай Бог ему здоровья.
Вот теперь понял батюшка, где он. Слёзы благодарности и умиления снова навернулись, побежали из глаз, терялись в волосах.
– Поплачь, поплачь, радость моя, – снова шептала матушка. – Раз плачешь, значит, душой оттаиваешь, Василёк мой ненаглядный. Плачь, плачь, душа моя.