Давайте попробуем суммировать такие разные и подчас взаимоисключающие объяснения неожиданного и трагического ухода из жизни Виткевича. Самой правдоподобной (хотя и скучной с точки зрения художественного воплощения) представляется версия о том, что это произошло в результате неуравновешенности молодого человека, надломленности психики, специфики трудного характера.
Заметим, что в то время среди чиновников и петербургской знати самоубийства, вызванные душевной тревогой, какой-то неудовлетворенностью, случались, так что «инцидент» с Виткевичем не был чем-то единичным или из ряда вон выходящим. Выше, например, упоминалось о Тормасове. Имелся в виду Александр Александрович Тормасов, титулярный советник, служивший в 1837 году при канцелярии Министерства иностранных дел и тогда же застрелившийся из-за «оскорбленного честолюбия». Об этом писал в своих записках сенатор, прозаик и мемуарист Кастор Никифорович Лебедев, правда, не уточняя, что конкретно скрывалось за указанной формулировкой. Из его записок известно и еще об одном самоубийце, который в 1839 году свел счеты с жизнью по той же причине – генерал-майоре Ефиме Николаевиче Обрадовиче[602]
.Был ли честолюбив Виткевич? По всей видимости, да. Мог ли он считать свое честолюбие оскорбленным? Наверное, отчасти… Возможно, несмотря на успешную карьеру и сохранявшееся к нему благожелательное отношение начальства, он остро переживал провал афганского предприятия, то, что ему не удалось сдержать обещания, которые он раздавал афганским сардарам. В общем, какое-то душевное смятение у Яна присутствовало.
Браламберг указывал на «болезненное самолюбие Виткевича»[603]
. Сенявин – на его «мизантропию»[604], которая могла сочетаться с «болезненным самолюбием» или с «оскорбленным честолюбием».Очевидно, Лев Григорьевич успел пообщаться с Виткевичем не только весной 1839 года, но и прежде, в период с лета 1836 по май 1837 года, когда Ян находился в столице в ожидании высочайшего решения. У будущего директора Азиатского департамента были возможности составить свое мнение о душевном состоянии офицера, прибывшего из Оренбурга.
Мы уже обращали внимание на тяжелые психологические травмы Виткевича, вызванные арестом, судом и высылкой из родной Литвы, изнурительной солдатской службой, мошенничеством Яновского, несправедливым обвинением в заговоре 1833 года и другими испытаниями. Едва ли они настраивали на любовь к ближнему, в соответствии с библейской заповедью. Ко всем новым знакомым Ян относился настороженно, душу нараспашку не держал. Можно ли его винить за это?
Конечно, он не был абсолютно замкнутым, друзья у него водились. Даль, Ивашкевич, Зан, Браламберг. Доверительные отношения связывали Виткевича с Перовским и Симоничем. Он приятельствовал с Салтыковым. Однако мизантропия, как любое другое патологическое
свойство личности, не обязательно проявляется постоянно. Не менее опасно, когда ее приступы внезапно настигают несчастного, страдающего этим недугом, и вызывают сильнейшую депрессию.
Причем, мизантропия шагает «рука об руку» с меланхолией, а эту особенность натуры Виткевича, как помнится, подмечал Браламберг. «И он сдержал слово, так как застрелился именно из этого пистолета в минуту глубокой меланхолии. Его смерть произвела тогда сенсацию, и английские газеты много иронизировали по этому поводу»[605]
.Сенявин указывал также на «полонизм» Виткевича, который, дескать, «доконал» его наряду с мизантропией. «Что касается Виткевича, то он лишил себя жизни вовсе не потому, что его имя появилось в газетах, а из мизантропии, из полонизма и вследствие давно принятого им решения»[606]
.Нет оснований ставить под сомнение то, что Виткевич оставался поляком и любил свою родину, которой считал и Литву, и Польшу. В представлении борцов за возрождение Речи Посполитой, считавших Литву «польской», эти понятия обычно не разделялись, и восстания против царского режима традиционно охватывали польские и литовские земли. Но не будем отвлекаться.
Нам неизвестно, в какой степени Ян, при всей своей «польскости», сохранял преданность идеалам национального освобождения, из-за которых отправился по этапу в 1824 году. В сердце, наверное, сохранял, но в то же время ощущал себя русским офицером, выполнявшим поручавшиеся ему задания не за страх, а за совесть. Делал это не по принуждению, не только по причине отдававшихся приказов, а с огромным энтузиазмом и рвением, наслаждаясь риском и теми опасностями, с которыми были связаны его степные рейды или миссия в Афганистане. «Полонизм» если и присутствовал в его мыслях, то не в качестве определяющего компонента, и не надо думать, что молодой человек сильно переживал по этому поводу. Еще в Оренбурге он сделал свой выбор, и если в какие-то моменты сомневался в его правильности, то свидетельств об этом не сохранилось.