Упоминая «полонизм» как причину самоубийства, Сенявин намекал на то, что Виткевич сокрушался в связи с тем, что служил «государству-поработителю», предал забвению интересы любимой Отчизны и в какой-то момент не вынес внутренних мук. Спустя 66 лет эту идею развил Полфёров в рассказе, претендовавшем на документальную точность, но наполненном откровенным вымыслом. Будто бы вечером восьмого мая в гостиницу к Виткевичу явился его старый друг, некто Тышкевич и принялся укорять за «предательство», что и заставило Яна покончить с собой.
«Вошел пожилой господин с великосветскими манерами, держа в левой руке цилиндр и перчатку.
– Пан Виткевич? – тихо спросил вошедший. Виткевич несколько секунд присматривался к гостю, а потом радостно приветствовал:
– Пан Тышкевич?… Как я рад, как счастлив видеть!
Встретились два друга, два единомышленника, пострадавшие за одну идею и одновременно помилованные. Полилась дружеская беседа. Приятели делились впечатлениями, ворошили прежнюю жизнь.
Виткевич начал рассказывать про свои странствования, про ту “великую услугу”, которую он оказал России, и не мог не поделиться мечтами о будущей карьере.
По мере того, как он развивал нить своих скитаний, приводя эпизоды с переодеваниями, бритьем головы, лицо собеседника делалось все мрачнее и мрачнее. Наконец он не выдержал, вскочил со стула и крикнул:
– Стыдись, пан Виткевич… Ты говоришь про свое поручение, как про какой-то святой подвиг… И это ты, который не задумался принести в жертву свою жизнь, богатство и почет во имя идеи освобождения дорогой родины от рабства… И вдруг сам же способствуешь порабощению самостоятельных государств. Ты, презиравший предателей, сам стал шпионом и предателем…
Проговорив это сдавленным голосом, Тышкевич почти выбежал из номера.
Виткевич минуту остался неподвижным, а потом схватился руками за голову и зарыдал. Иногда из груди у него вырывался стон, и, точно от боли, он качал головой и скрежетал зубами.
– Предатель… Да, верно предатель… – шептал он.
– Так да будет же все проклято!
Виткевич схватил со стола планы, чертежи, записки и стал бросать в потухающий камин. Скоро комната осветилась красноватым пламенем. Огонь жадно пожирал бумагу… Вот брошен план Хивы. Огонь стал перебегать по краям александрийского листа, потом охватил его со всех сторон, и через мгновение от важного документа осталась обуглившаяся масса, которая с легким треском свернулась и рассыпалась.
Виткевич вздрогнул, провел рукой по влажному лбу, подошел к комоду и вынул из его ящика пистолет.
– Прощай, надежды и мечты… – прошептал он, садясь в кресло против камина.
Через минуту в номере раздался выстрел, гулко прокатившийся по коридору гостиницы»[607]
.Прежде уже отмечалось, сколь небрежно Полфёров относился к историческим фактам, что априори заставляет скептически отнестись к его рассказу в целом. Ссылка на «Записки П. И. Сунгурова» мало что меняет, поскольку Сунгуров знал Виткевича только по Оренбургской линии, и в мае 1839 года в Петербурге его не было.
Все как-то наспех, небрежно, неряшливо написано. Пишет о «переодеваниях» и «бритье головы», не объясняя, о чем, собственно, идет речь. Наверное, имелась в виду маскировка. Но это, конечно, мелочь. Главное, что «пан Тышкевич» – фигура вымышленная, среди польских друзей Виткевича таковой не обнаружено. Полфёров даже не потрудился «облечь в плоть» эту фигуру, придать ей хоть какую-то, пусть, не документальную, так художественную достоверность. Трудно поверить и в то, что эта неожиданная и, в общем-то, мимолетная встреча произвела на Виткевича столь сильное впечатление, что он принялся жечь свои бумаги, а потом схватился за пистолет. Непонятно и то, почему среди сожженных бумаг должен был находиться «план Хивы». Виткевич там не был, не собирался туда и никакого отношения к подготовке зимнего похода в Хиву Перовского не имел.
Если подытожить, то мы увидим, что имеется достаточно свидетельств, говорящих как в пользу версии самоубийства, так и против нее.
В министерстве иностранных дел Виткевича по достоинству ценили как эксперта по ситуации в Иране, Афганистане и Средней Азии, пользовавшегося доверием восточных правителей. Никто его не унижал, не обижал, ни Сенявин, ни Нессельроде. Он наносил светские визиты, общался с друзьями, наслаждался жизнью. И в то же время регулярно намекал, что от этой жизни устал и не прочь с ней расстаться. Меланхолия? Мизантропия? Депрессия? Оскорбленное честолюбие? Неясностей хватает и впору предположить, что самоубийство в действительности явилось замаскированным убийством.