Мне представляется, что Шаров пытается решить проблему, которую не смогли решить ни Платонов, ушедший вскоре после войны, ни Леонов, который прожил еще много лет и оставил нам незавершенной свою собственную гностическую теологическую концепцию случившегося в сталинскую эпоху – роман «Пирамида»594
. Эту проблему можно назвать теодицеей зла. Разнообразные романы о дьяволе, написанные или начавшие писаться в 1930‐е годы в сталинской Москве – Голосовкера, Леонова, Булгакова, – заняты, по сути дела, одним и тем же: поисками онтологического смысла зла, осмыслением его как конструктивной силы. Иначе говоря, поисками оправдания и миллионам убитых задешево, и тем, кто их убил, или, другими словами, построением основ теологии коллективного всеобщего спасения. С этой теологической проблемой переплетается политическая: преодолеть авангард как радикальный титанический и нигилистический проект полного разрушения этого мира ради другого, лучшего (у Леонова в «Пирамиде» именно так ставит ангелу Дымкову задачу Сталин) и переформулировать сами основы революции. Эта проблема получила имя консервативной революции595. И в «Дороге на океан», и в «Бессмертии» их авторы размышляют о происходящей в 1930‐е годы сталинской консервативной революции – и дают два противоположных ответа на ее смысл и цель. На деле нужно говорить о двух сталинских консервативных революциях; вторая – послевоенная – сосредоточена на органическом, а не техническом начале (Леонов ответит на новый запрос романом «Русский лес», Платонов – военными рассказами и послевоенными сказками). В «Воскрешении Лазаря» имеются сюжеты и второй сталинской революции – в теме биологов, ВАСХНИЛа, выведения Древа добра и зла, в рассуждениях об органическом у Коли Кульбарсова. Однако важнее всего то, что теме консервативной революции, которая примирила бы традицию и эсхатологизм, Шаров пытается в «Воскрешении Лазаря» достроить некий синтез политической теологии.Федоровское всеобщее дело воскресения – первая в России всеобъемлющая теория соединения традиции и радикального утопического преобразования мира через оригинальную идею посюстороннего воскресения. Федоровская утопия настолько эвристична, что определила развитие русской мысли на многие десятилетия. Платонов и Леонов еще работают с элементами этого диспозитива, каждый по-своему его деконструируя: Леонов – через деструкцию, Платонов – через позитивную деконструкцию. Платонов прошел через искушение торжеством Зла в «Чевенгуре» и «Котловане», уже в «Ювенильном море» он преодолевает эту дихотомию, и старики у него вовлекаются в мир юношеского преобразования мира. «Бессмертие» продолжило эту линию на универсальность добра и мир как патерналистскую гармонию производства (к онтологии зла Платонов вернется в конце 1930‐х годов, в новом кризисе, вызванном, в частности, арестом сына и всей атмосферой второй половины этого десятилетия). Но середина тридцатых у Платонова – время веры в утопическую позитивность продуктивного сообщества, и он не один таков, коллектив «Литературного критика» разделял эту картину мира, и неприятие романа Леонова с его пессимизмом было общим, рассказ Платонова пришелся очень кстати, если вообще не был навеян беседами с участниками группы «Литкритика». В работах же идеологов «Литкритика» очевидна тема консервативной революции как единственного средства спасти традицию гуманизма. Марксистский пафос производящего сообщества в интерпретации Лукача, Лифшица, Усиевич, Шиллера оказывается наследником активизма Возрождения и Просвещения – и в «Бессмертии» они обнаружили политически удачный манифест этой деконструкции некоторой дорогой им Традиции как Революции.
Шаров, как археолог, возвращается к этой деконструкции и пытается додумать ее до предельных оснований и ответить на вопрос, как может быть связан с таким проектом консервативной революции проект федоровского воскресения. И в результате Шаров развертывает этот макабр чекистов, воскрешающих свои жертвы по федоровской методологии. Но это не персональная прихоть Шарова, не «постмодернистская игра» страшными означаемыми. Это – бесстрашно додуманная до конца линия сталинской консервативной революции, осторожно намечаемая сотрудниками «Литкритика» и Платоновым. Это и мир «Бессмертия» и «Ювенильного моря», возвращенный к космосу «Котлована» и «Чевенгура» с их пафосом умножения пространства смерти. Но это еще и та точка, в которой могли бы сойтись линии «Дороги на океан» и «Бессмертия». Иначе говоря, Шаров продумывает и описывает мифологию сталинской консервативной революции наиболее радикально и последовательно, выводя ее на уровень мифологий немецкой консервативной революции, воссозданных в конце 1930‐х в «На мраморных утесах» Э. Юнгера596
и подводящих итог краху всех идей немецкой консервативной революции под пятой гитлеризма.