Тем временем слухи об агрессивных действиях Филиппа разнеслись по всему Эгейскому морю. И первым в Афинах, кто призывал к войне и снаряжению флота, оказался, естественно, Демосфен. Правда, на сей раз собрание не уступало ему в решимости. Оно единодушно проголосовало за то, чтобы убрать со своего места и разнести на куски мраморную плиту, на которой высечены условия мирного договора с Македонией. И что еще важнее – было принято решение о немедленной подготовке к выходу в море флота под командой ветерана-стратега, героя сражения при Наксосе Фокиона. А тот, направляясь к месту будущих боевых действий, обнаружил, что он не одинок. Дипломатические маневры Афин, а равно агрессия македонян немало напугали островитян. И вот корабли с Хиоса, Родоса и Коса, присоединившись к афинскому флоту, поспешили в Геллеспонт, под стены Византия. Вчерашние враги стали союзниками.
Их появление сильно смутило Филиппа. Он-то рассчитывал, что с потерей зерна афиняне пойдут на соглашение. Ведь всему миру известно, они сдались Лисандру и пелопоннесцам, как только были перерезаны морские пути, по которым в Афины доставлялось зерно, а еще через несколько лет, ввиду той же угрозы, согласились на мир с Артаксерксом II. Сейчас все было иначе, афиняне готовы к сражению, да еще, как в старые времена, при поддержке союзников.
Они-то готовы, но сам Филипп не собирался рисковать, вступая в бой с целой армадой. Незаурядный полководец, он считал, что бить надо не по сильному, а по слабому месту противника. Поэтому, сняв осаду с Византия, решил вернуться домой. Но к несчастью для него, приближающийся афинский флот перерезал путь в Македонию. Биться с Фокионом на море Филипп по-прежнему не хотел и в поисках выхода прибег к тому же обманному маневру, что в свое время использовал Формион. Он направил лично послание одному из своих военачальников, некоему Антипатру, в котором велел ему ждать себя вместе со всем флотом там-то и тогда-то. Далее все было сделано так, чтобы письмо оказалось перехваченным и попало в руки афинян. Фокион, человек прямодушный и легковерный, не догадался, что его, возможно, вводят в заблуждение. Афинские и союзнические суда двинулись к месту воображаемого свидания Филиппа со своим стратегом, а царь тем временем пошел своим путем.
И все равно, пусть даже обманутые, афиняне радостно переживали успех своей морской экспедиции. Демосфену теперь верили безоговорочно. Десять лет он твердил согражданам, что остановить противника можно только решительными действиями. Византийские события подтвердили его правоту. Стоило афинянам направить свой флот в море, как македонская угроза растаяла, подобно снежному кому на летнем солнце. Византий был спасен. Впервые в жизни Демосфен сделался популярен.
Но почивать на лаврах не приходилось. Полученный в собрании кредит доверия он использовал на то, чтобы начать давно назревшую перестройку самой системы финансирования и оснастки кораблей. Меры, предложенные им, снимали непосильное денежное бремя с плеч горожан со средним доходом, перекладывая его на богатых. Несмотря на открытые возражения и подковерные интриги последних, собрание во всем пошло Демосфену навстречу. Политические противники подавали на него в суд, но он триумфально выигрывал все процессы. Реформы Демосфена раскалывали в чем-то общество, однако злоупотребления, связанные с триерархами и угрожающие самому существованию Афин, остались в прошлом.
Борьба была тяжелой, и Демосфен прямо говорил о тех трудностях, с которыми сталкивается лидер демократического государства по сравнению с деспотом наподобие царя Филиппа: «Во-первых, он обладает абсолютной властью над своими людьми, что в войне является огромным преимуществом. Во-вторых, эти люди всегда, в любой момент вооружены и готовы вступить в бой. В-третьих, у него полно денег, и он действует по собственному усмотрению; его не таскают по судам злокозненные обвинители, ему нет нужды защищаться от упреков в беззаконии или перед кем-либо отчитываться, это просто властитель, руководитель-хозяин. А я, выступая против него, чем я – ведь так поставить вопрос справедливо – чем я властвовал? Ничем. Ведь даже возможность рассуждать о политике, эту единственную мою – да и далеко не только мою – привилегию, вы поровну разделили между мною и прихвостнями Филиппа».