Безусловно, до поступления в гимназию. Мне нравилась школа и катание на коньках. Я был близок с моей сестрой Гретой. Она была девчонкой-сорванцом, отчаянная, с упрямыми волнистыми волосами. Человек, за которого она вышла замуж, по имени Сэм Гутфреунд не имел положения, чинил, продавал и играл на скрипке. Он играл не так уж плохо, поскольку Пятигорский заходил в его магазин играть квартеты. Мне он не нравился. Он обладал способностью преподносить пошлости, как жемчужины мудрости. Они, как и многие другие евреи, не покинули Германию, пока эсэсовцы не ворвались в магазин и не разгромили большую часть инструментов.
Между тем убежища для евреев-беженцев были уже редки, но им посчастливилось добраться до Шанхая, где они страдали от зноя и какой-то войны, оттуда — в Израиль, где они страдали от нехватки пищи, пока я, наконец, не помог им вернуться в Штаты, где они страдали из-за языковых трудностей.
Он умер несколько лет назад, но Грета приспособилась. Она очень нервная, болтливая и надоедливая. Тем не менее мы любим друг друга, и она очень гордится тем, что ее брат — "паршивая овца" — стал знаменитым. "Если бы только мама могла это видеть". Она всегда присылает мне самые дорогие и изысканные европейские конфеты.
Мама, действительно, была бы очень горда. Она имела на меня виды, но не как все "еврейские мамаши". Но потом отец промотал все ее деньги, и мы радовались, когда нам хватало еды. Она была хорошей поварихой, но никогда не готовила нам еду. Ее отец был портным и полагая, что ее основа, ее интерес — в искусстве, особенно у нас в театре, был крайне поражен. Она сберегла немного денег, так что у нас было постоянное место в Королевском театре и крыло в Императорской Опере и Театре. Еще она хотела, чтобы я обучался игре на скрипке и плаванию. Но он не давал денег, а она не была в состоянии оплатить скрипку. Только уроки плавания. И я стал настоящей водяной крысой.
Мне не нравилась Эльза, моя старшая сестра. Она всегда цеплялась ко мне, и я чувствовал неудобство в ее присутствии. У нее серьезно болели глаза, и мне совершенно не нравилась мысль, что когда-нибудь, возможно, мне придется за ней ухаживать. Время ее присутствия в моем доме — тяжкие оковы для цыгана.
Когда я услышал о ее смерти в концентрационном лагере, то не слишком опечалился.
— И ты не чувствуешь вины?
— Нет, во мне всегда поднималось возмущение по отношению к ней.
— Что может человек сделать для другого?
— За каждым чувством вины скрыто негодование.
— Как негодование превращается в вину?
— Ты должен принять мои слова. Мне нужно было бы углубиться в типологию для этого.
— Иди, делай это.
— Нет, не хочу.
— Вина и негодование — это эмоции. Как ты избавился от них? Ударяя себя в грудь со словами: "…".
— Нет, это не помогает. Но ты должен получить освобождение, чтобы быть здоровым.
— Разве Фрейд не говорил, что тот человек здоров, кто свободен от тревоги и вины? Ты проводишь терапию. Так объясни.
— Придирки, придирки, придирки.
— Ты не можешь так поступать со мной. Ты забыл — мы одно, и мы играем в игру. Ты медлишь, и я негодую.
— И ты не чувствуешь вины?
— Нет, но ты — должен.
Кажется, благороднее чувствовать вину, чем негодовать, и это придает больше смелости выражать негодование, чем вину. Выражая вину, вы ожидаете умиротворения вашего оппонента, выражая негодование, вы можете возбудить в нем враждебность.
Прочтя этот параграф, я ясно ощутил снова игру в профессора. Я не имел в виду разыгрывание ролей, мне не нравится эта сухость, отсутствие вовлеченности. Я люблю себя много больше, когда думаю и пишу со страстью, когда я могу перевоплощаться.