Черты его незапоминающегося (и назавтра снова забытого) лица распрямлялись, словно его подкачивали насосом. Вопреки законам сохранения, с каждой исторгаемой святыней он рос и твердел, как некое фаллическое воплощение нашего крепнущего Единства. Вне себя от счастья, что пролитая мною кровь сделала нас братьями, я пытался заглянуть ему в глаза, стараясь выразить, что я больше ни за что на свете не буду давать ответы на вопросы, созданные для легенд, - но по его бронзовеющим чертам лишь пробегала рябь раздражения, когда он отводил глаза, чтобы не осквернять высокую минуту матово-стеклянной бочке он выглядит призраком. частных лиц рождается Народ, я вдруг вспомнил, что берущие за душу слова ("как отцу", "заместо матери" и т.п.) особенно любят блатные, чье отношение к реальным отцам-матерям очень и очень оставляет желать лучшего. Начинающий еврей, я уже не понимал, что социально близкий - не тот, кто чем-то реальным жертвует нашим святыням (таких дураков практически не сыщешь), а тот, кто знает, что им положено жертвовать.
Так что Алька был прав, избегая меня взглядом, покуда голова его не вознеслась превыше черного зернистого толя на сарайной крыше:
- Велика Россия, а кто с мечом к нам придет!..
На рукаве его исполинского маршальского кителя, где-то на уровне Спасской башни, запылала рубиновая звезда. "Главпур!" - грянуло под куполом моего черепа таинственное петушиное слово: я знал лишь, что пурген - какое-то неприличное лекарство, которым у нас дразнились, - глубинное, очищающее сходство ПУРа и пургена было сокрыто от меня.
- Дмитрий Донской! Сергий Радонежский! - маршальский китель низвергнулся вниз черным водопадом, укрывши колоссальные сапоги с лампасами каменеющей (мраморнеющей, так сказать) рясой, еще успевшей до полного омраморнения обратиться в тогу.
- Карфаген должен быть разрушен! - последние слова прогремели с небес на чистейшей латыни, но герои всех времен и народов всегда поймут друг друга без всяких еврейских переводческих школ.
Мы вонзились в багровых и серых Интернатцев стальным клином, алмазным острием которого были Казак и Еврей. Вовка не выносил пафоса, но любил драки. Я не любил драк, но обожал пафос. Результат оказался примерно одинаковый. Багровый и серый был отброшен и скомкан.
С этого дня я сделался окончательным героем, умеющим сражаться не с жалкими силами природы, а с главными врагами человека - с людьми. Оказалось, что до полного геройства мне не хватало только Красоты и Правоты.
Правда, после каждого моего зубодробительного подвига фагоцит Катков начинал обращаться со мной все строже и строже, чтобы я не вообразил, что при помощи таких формальных уловок чужак может проникнуть в пушечное ядро Единства. Но в ответ я усердствовал втройне, надеясь заслужить когда-нибудь и Алькино прощение. В бою Алька ничего не стоил - его, кроме меня, вообще никто не замечал. Но я, которого замечали все, перед лицом своих товарищей торжественно клянусь: своими громкими подвигами я обязан незаметному Альке.
Когда-то я думал, что героев создает война. Но, с отвращением листая жизнь мою, я понял, что героев создает Правота. Великие Народы наделены ею от рождения (если не ею же и созданы) - личности обретают ее в Единстве. Если ты, наступив на ногу незнакомому человеку, подпрыгиваешь как ужаленный и рассыпаешься в мольбах о прощении, если, спрашивая, который час, у первого встречного, ты можешь запнуться от беспокойства, какое впечатление ты на него производишь, - что, кроме Правоты, позволит тебе размахнуться и со всей силы трахнуть этого самого человека кулаком в бровь, в глаз, в губы, в переносицу, чтобы он чавкнул?
Если у тебя целый год (хорошо, если не целую жизнь) стоит в глазах случайно подсмотренный страдальческий взгляд, испуганный жест - что, кроме Красоты, позволит тебе видеть не перепуганного, готового расплакаться мальчишку, словно под некий источник жизни запоздало подставляющего ладошки под жиденькие алые струйки, бегущие из его расквашенного носа, - а - Подвиг? То есть даже не тебя самого, а чей-то будущий рассказ о тебе.
Ну, а если Красота вдруг не сумеет вытянуть из болота, именуемого совестью, жалостью и прочей плесенью, испускаемой хилыми отщепенцами, остальное доделает Риск. Он вознаградит тебя чувством, что ты расплатился за право видеть в чужаке не подобное тебе же существо, чье страдание неведомой электрической силой пронзает и тебя, а - мишень. Самому оказаться мишенью - это здорово меня раскрепощало: "А Они - Нас - жалели?!" Ударить одного за преступление другого стало для меня само собой разумеющимся. "Не было такого преступления, которого я не совершал ради Единства", - попробую-ка я украсть из "Исповеди" другого еврея, провозглашенного третьими евреями совестью русской литературы.