Я не то что пытался подражать ему все эти годы, говорит Глеб, просто он мне словно был виден отовсюду. Как памятник – из любого уголка ближайшего быдлопарка. Но человек – это не памятник.
Это возрастной кризис, говорит она. И вообще, можешь ты жить с мыслью, что никто никого не убивал?
Даже если не убивал, это всё равно, что убил. Самообман оставь для подростков, гуманистов и христиан.
Он – человек жизни, ты – человек смерти. Не всегда стоит играть с противоположностями.
Ещё скажи, что я некрофил, и из сочувствия помоги устроиться на работу в морг. Я, кстати, до сих пор не боюсь трупов. Мне на них по хуй.
(Но всё равно он превратится в своего отца – лысеющего зажатого ублюдка. Поэтому нет разницы, боится он смерти или всего лишь возвращения домой.)
Глеб, спрашивает она, собираясь уходить, как ты считаешь, разве это правильно – топить щенков?
Да, говорит он, зачем плодить дворняг?
Ну и сволочь же ты, отвечает она и бесшумно спускается вниз по лестнице.
Что она в нём нашла – что-то особенное, волю, которая была только продолжением чужой воли, – но у многих нет даже такой: они живут по инерции.
Или просто выделила в сетевой толпе человека своей касты, понимающего, почему группа “Muse” – дешёвый мейнстрим, что Коэльо – такой писатель, которого лучше не читать, и что Mail Agent – троянская программа, которую лучше не скачивать?
Впрочем, всё это мусор.
Может быть, стоит смириться, думает он: миллионы людей продолжают чужое и не задумываются над этим. А он задумывается; так и с ума можно съехать, в наше время это нормально. Проще найти вменяемого художника или писателя, чем программиста со здоровой психикой.
Ему снится, что тараканы из его головы сползлись в ванную. Охуеть, как смешно.
Он просыпается, бредёт на кухню, полную грязной соседской посуды, и достает из стенного шкафа бутылку джина. Хорошо, что замученный графоманами цензор пытается завязать и больше не хапает без разрешения его бухло.
Что двигало лейтенантом Кормухиным, когда он устроился на службу? Почему он сразу не поступил в университет? Или он хотел сначала приобрести связи, а уже потом с их помощью выйти за границы касты? Или это случай с отцом Глеба так его изменил? Может быть, он живёт с чувством вины, которое тщательно скрывает; может быть, спивается и деградирует?
А если найти в справочнике точный адрес и приехать туда? Ева откроет перед ним тяжёлую чёрную дверь квартиры на Старопрегольской набережной и скажет: Станислав умер.
Может быть, станет проще?
Хотя вряд ли: она не станет разговаривать с посторонними даже через домофон.
Он пока ещё жив, а ситуации, в которые впутаны живые, промежуточны и с трудом разрешимы. Жизнь – это предложение, написанное уродским правильным почерком в тетради для глупых малолеток. Попробуй не скопировать этот почерк. Попробуй не скопировать буквы на заборе. Попробуй не скопировать почерк, игнорирующий чёрные линейки и лиловые поля. Попробуй не понять, что разницы, в сущности, нет. Попробуй не сойти после этого с ума.
Мать звонит и просит денег. Из форточки несёт жжёной резиной. Он набирает Станислава Кормухина в поисковике. Нет, не умер: были бы некрологи. Надо бы правда съездить к матери, пока шенгенская виза не закончилась, – так сказать, развеяться.
Он прекращает писать код для идиотского ура-патриотического сайта и кладёт голову на скрещённые руки. Он начинает видеть себя со стороны: всё уменьшающаяся фигурка легко помещается в чужой тени. Хотя, может быть, это тень растёт, а он не меняется.
У тебя крыша едет, говорит ему Полина пару дней назад.
Есть очень старая история о человеке, задорого продавшем свою тень. А ты мог бы разбогатеть, продав привязавшуюся к тебе чужую тень, так она разрослась.
Да кому такое нужно?
Да кому угодно. Сотни тысяч людей боятся себя и готовы к…
…на крыше сидят парни в спецовках и меняют черепицу. Подъезд выкрасили в бледно-голубой. Мать растолстела, отрастила усы и похожа на еврейку, какими их рисуют карикатуристы, сотрудничающие с идиотскими ура-патриотическими сайтами. Хотя Глеб точно знает, что она не еврейка, а обрусевшая чешка. На кухне – чёрт знает что, даже вытяжки над плитой нет. Проводка в прихожей к херам сгорела. Рядом с матерью сидит незнакомая пожилая тётка. Ёбаный день, придётся разбирать вещи и приводить себя в порядок под любопытным взглядом этой выдры. Глебу хочется утилизовать её, как старый чёрно-белый телевизор, или, по крайней мере, лишить дара речи и права голоса. Возможно, это из-за того, что он сутки не спал.
– Это Раиса Кормухина, – говорит мать. Отчество он мгновенно забывает.
Есть что-то непередаваемо мерзкое в тяжёлых и грубых чертах её лица, отвисших щеках, очках, тяжёлых серо-седых прядях, собранных на затылке. Заколка дешёвая, вульгарная, в Москве такие носят пэтэушницы и продавщицы продмагов. Есть что-то оскорбительное в том, что она, в отличие от первой жены Кормухина, некрасива, но держится с достоинством.
Он умер от инфаркта, не успев защитить докторскую. Некрологов ещё не было: в этом городе всё делается с опозданием (как и в любом провинциальном городе, думает Глеб).