И хотя после ванны врачи запрещали купаться в море, он встал и, слегка пошатываясь, забрел по пояс в воду, переждал, когда распластается по песку пенная волна, и бросился в гребень следующей, отдался на ее волю. Он плыл саженками, фыркая, а отплыв за границу прибоя, лег на спину, широко разбросав руки. Мягкий всепоглощающий свет окружил его со всех сторон... Звучала над городом надоевшая мелодия, на берегу смеялись и кричали люди, прогрохотала в бухте якорная цепь... Он видел белые дворцы, легкие, вознесенные на высоту ажурные дома, похожие на вправленные в зеленоватую яшму светлые камни, недвижное, будто нарисованное, нежное облачко над горами, и оттого, что он смотрел вприщур, все это расплескивалось в глазах радужными лучами, вызывая чувство нереальности, и хотелось раствориться в этом блаженном и вневременном покое...
Он едва доплыл назад и долго не мог отдышаться. Тяжело билось сердце, горячий звон наполнил голову... Но стоило прилечь на лесок, как он тут же опять спросил кого-то невидимого: «А какая же тогда цена тем, кто бездумно шел за мной? Ведь они видели, как от непосильного напряжения рушатся хозяйства, но никто из них не воспротивился моей команде. Во имя чего они молчали? Не во имя же ложно понятого единства?..»
Ему вдруг стало одиноко и тоскливо среди голых валунов, на безлюдном клочке земли между каменистой тройной и тревожным, неутихающим прибоем. Он быстро оделся и пошел на голоса и смех, мимо пестрых зонтиков, воткнутых в песок, мимо плетеных топчанов и шезлонгов, где, беззащитно раскинув руки и закрыв глаза, лежали
люди; у самого берега плескались дети, пухлые голыши шлепали ладошками по воде; из чаши бухты вырывались остроносые глиссеры и неслись по синему простору; над пляжем на каменистом выступе лепился маленький ресторанчик, и Пробатов завернул к столику под полосатым тентом. Ему принесли стакан сухого вина, он пил и без интереса разглядывал женщин, удивительно милых в своих простеньких цветных сарафанчиках, разглядывал будто впервые их ноги с тонкими щиколотками, розовыми, младенческими пятнами, с ярко, кроваво раскрашенными ногтями. Может быть, он старомоден, но он находил это безвкусным, хотя, вероятно, кто-то видит в этом свою прелесть...
За кустами акации шумел фонтан, из длинного клюва птицы, похожей на цаплю, била упругая струя воды, и солнце, просеиваясь сквозь зеленые ветви, вплетало в нее золотоносную нить; откуда-то наносило запах молотого кофе и жареного мяса, но все поглощало властное и све-жее дыхание моря...
К обеду он опоздал, жена и дочь уже заканчивали трапезу — иначе он не мог назвать их священнодействие за столом.
— Как ты себя чувствуешь? — спросила жена, и он опять возмутился. Почему они относятся к нему как к тяжелобольному человеку? Он здоров, совершенно здоров!
Увидев их надутые, обиженные лица, он не стал оправдываться, без всякого аппетита ел все, что ему подавали, косился на лежавшую у края стола свежую газету, пе читал, а только делал вид, что читает. «Как они не могут понять, что я болен более тяжелой болезнью — болезнью совести?..»
Он дождался, когда жена и дочь удалятся к себе в номер, и, бросив на стол скомканную салфетку, поднялся. Спустившись в парк, он бесцельно побрел по усыпанной мелким гравием дорожке, прислушиваясь к ворчливому скрежету под ногами. Ах, какая тоска! И ни одной родной души кругом. Многих из тех, кто отдыхал здесь, он не раз встречал на разных совещаниях и пленумах, знал по отчеству, но нельзя же подойти и попросить — мол, побудьте со мной, что-то мне сегодня не по себе...
С теннисной площадки, огороженной высокими сетками, доносились глухие удары по мячу. Пробатов постоял в тени магнолии, украшенной восково-белыми цветами, потом вошел на площадку, сел на гнутую деревянную ска»
мейку и несколько минут следил за игрой. Играли двое — высокий, начинавший седеть мужчина, сухоногий, жилистый, ловкий в движениях, видимо, тренер — Пробатов не раз его видел на площадке,— и стройная, светловолосая девушка в короткой спортивной юбочке и такой же белой спортивной тенниске. Она посылала длинные и резкие подачи через сетку, металась то в один, то в другой квадрат площадки, гибко прыгала, отражая сильные мячи партнера. Она поспевала и к самой сетке, когда тренер давал низкие срезы, легко отбивала мяч.
Пробатов, замирая от нежности и волнения, разглядывал ее светлые волосы, туго стянутые желтой ленточкой, по-детски наивное лицо с полуоткрытыми губами, маленькую грудь, вздрагивавшую при беге, литые иожки, обутые в заграничные кеды. У нее была шоколадного загара кожа, и, когда она рывком кидалась за мячом, будто пластаясь в полете, открывались то темная полоска спины, то бронзовый упругий живот. Удары мяча уже отдавались в виске — бум! бум! «Все кончено,— твердил он себе,— для . тебя все кончено, и ты напрасно терзаешь себя этой иллюзией жизни. Ни одна девушка, похожая вот на эту, уже никогда не будет твоей, ушло твое время, и незачем обманываться. А что, собственно, кончено? У тебя же никогда ничего не было, кроме той истории...»