Привычные персты сноровисто справлялись с нелегким делом: уложить на дощечку пяток льна, продрать его крупной щетью. Руки от монотонной работы быстро уставали, а конца и края охапкам не видно. От первого очеса выходил лен дурного качества, в самый раз плести веревки и жгуты. Мягкая щетка из конского хвоста прибирала волокна помягче, такой лен шел на юбки, сарафаны, душегреи, мужские армяки. Самый нежный, словно детский волос, лен приберегали для нательной одежи, праздничных нарядов.
Аксинья вздрогнула. Высокий, грудной, манящий голос заполнил овин, заворожил баб, всколыхнул ее память. Только Ульяна, веселый Рыжик, могла петь протяжно, с яростью, тревожить душу самыми обычными словами, знакомыми сызмальства, уносить куда-то далеко, за тридевять земель, в ту жизнь, где распускаются райские цветы и поют неведомые птицы.
– Ох, Нюрка, в мать пошла, – хвалили бабы, а дочь Ульяны довольно улыбалась.
– Помню голос Ульянкин, ангельский, – пригорюнилась Фекла. – Жалко ее, совсем молодой в землю ушла.
– Она добрая девка, видная. Невеста выросла – всем на загляденье, – ласкала словами Таисия. – Нюрка, возьми Филеньку, в люльку уложи, пусть поспит.
– Невеста без места, – огрызнулась Рыжая Нюра.
Она подошла к невестке, забрала уснувшую Фильку, выдрав ее из рук, словно куклу. Таисина дочка проснулась и возмущенно заорала. Выпростала ручонки из холщового одеяльца, словно просила о помощи. Нюра трясла ее, успокаивала, но лишь тревожила дитя, и Филька, Фелицита, продолжала верещать.
Таисия хвалила золовку, называла доброй невестой, да не ведала, что полыхал в Рыжей Нюрке страх, и оттого не могла она совладать с собой и своим крутым нравом, исходила ядом на родичей и весь белый свет.
– Дай доченьку, Филеньку мою, – без малейшего укора в голосе попросила Таисия, и Аксинья подивилась ее спокойствию. Ни слова упрека, ни оплеухи, ни укоризны в голосе – Таисия казалась воплощением благости и спокойствия, но, приглядевшись, всякий бы увидел, что глаза ее полны обиды.
Нюра вернула матери крикливое дитя и вышла из овина, словно убегала от своры собак.
– Найдет она своего сокола, – сказала Аксинья, когда дверь за Рыжей Нюрой закрылась.
– Она найдет, молодая да пригожая… Ты, Аксинька, соколов своих отпустила. Разлетелись от тебя далече, – вернула укол Зоя. – И не воротятся они к тебе! Не воротятся. Что нашли в тебе Гришка-кузнец да Семен? И тот, городской купец, Строганов. Приворожила – да ведовство слабое оказалось.
– Ты, Зойка, не нападай на Аксиньку! Мне работник в семье не помешает. Кольку-пермяка к себе переманю, а он побежит вприпрыжку. Больно ты вредная, – засмеялась Прасковья. – Как с тобой дневать и ночевать, ума не приложу.
До самых сумерек они не расходились. Пели, перемывали кости всем подряд, дразнили Зою, жаловались и надеялись на лучшее. Бабы ничего не прощали, зла не забывали, кололи языками друг друга хуже, чем ежи иголками. Да только без мира, без односельчан жизнь становилась пресной, словно хлеб без соли.
Аксинья все крутила и так, и этак слова про соколов, что улетели от нее. Права Зойка, не найти отговорок от ее заточенных, словно добрый нож, обвинений.
Одна.
Людям – посмешище, душе – тоска.
Давно перестала Аксинья принимать к сердцу слова: сколько лет уж тыкают прошлым.
А тут ровно по живому. Волк ворвался в избу, куры переполошились, захлопали крыльями, а зверь ухмыльнулся, поймал Степу и перекусил ей шею. Когда он тащил крупную обвисшую птицу к порогу, поднял глаза. Они полыхнули синим, жгучим пламенем.
Аксинья проснулась, прочитала «Отче наш», попыталась понять, скоро ли утро. Смутные сны вернулись, чтобы лишить ее чудом обретенного покоя.
5. Черная вода
Зима пришла, мягко ступая белыми кошачьими лапами. Теперь Аксинья не боялась долгих холодов, бескормицы, голодных глаз дочери. В подполе теснились кадушки с грибами и ягодами, в клети висели связки вяленой рыбы и дичи. В амбарце глубокие сусеки наполнены рожью, ячменем, овсом, репой, желтым горохом. Рядом громоздилось полдюжины ларей с мукой, плотно сколоченных, с воткнутыми хвостами багульника и полыни, лучшего средства от мышей.
Голуба с подручными привозили благословенные мешки и корзины, словно Строганов решил от широкой души отблагодарить Аксинью за жалкую горстку косточек.
Ей бы раскаяться в алчности своей, устыдиться перед милостивыми глазами Богоматери. А она, бесстыжая душа, каждое утро, словно по обязанности, проверяла запасы: запускала руки в сусеки с зерном, пробовала на зуб доброе, выросшее в вотчине Строгановых зерно, глядела, чтобы червь не завелся, мыши не сгрызли; нюхала длинные полосы сушеной щуки и вяленого зайца; стерегла от гнили капусту.