Все шесть бутылок «Вдовы Клико» были уже пусты, а Катаеву все еще хотелось колобродить, как в том незабвенном 1916-м.
Наши жены поблекли, сникли и оставили нас вдвоем, понимая, что остановить вихрь, в который мы постепенно вкрутились, невозможно.
— Так и быть, погуляйте сегодня, мальчики, вволю, — ласково сказала жена Катаева Эстер, но тихонько шепнула мне. — Женя, вы все-таки не забывайте, что Валя как-никак старше вас на целых сорок лет…
Но в эту ночь Катаев еще долго продолжал быть двадцатилет-ним, таская обессиленного меня за собой то на Елисейские Поля, то в «Максим», то в «Доминик», то в какое-то привокзальное заведение, где на нем буквально повисла целая гроздь жриц любви в сетчатых штопаных чулках, зацеловывая со всех сторон, а он им всем дарил розы и угощал тем, что они называли шампанским.
Все кончилось на рассвете «Чревом Парижа», где, наскребая последнюю оставшуюся мелочь, мы ели луковый суп рядом с мясниками в кровавых фартуках, и безжалостный утренний свет вернул лицу Катаева его истинный возраст, и пьянящий свежий воздух его юности 1916-го вдруг потихоньку стал выходить из него, как гелий из проколотого воздушного шара, и Катаев стал постепенно пустеть, обмякать, оседать и заснул в такси, как ребенок, и я внес его на руках в гостиничный номер и осторожно опустил на кровать, стараясь не разбудить.
— О Боже, у него же будет потом разламываться голова… А завтра — премьера… — прошептала Эстер, кладя ему на лоб горячее полотенце.
— Я буду метаться по табору улицы темной… — пробормотал Катаев, не открывая глаз. Может быть, ему приснилось, что эти стихи написал не Щелкунчик-Мандельштам, а он сам.
Катаев спал улыбаясь, как будто жил во сне совсем другой жизнью, которую ему не удалось прожить наяву, и я был счастлив, что хоть ненадолго помог ему в ней оказаться.
Кто сильней на этой картине?
У меня на стене переделкинской дачи висит картина. Кто бы ни приходил ко мне, картина гипнотически притягивает. Иногда нравится с первого взгляда, иногда заставляет задуматься: нравится она или не нравится. Иногда вызывает восторги, иногда ошарашивает, даже пугает.
Картина называется «День рождения с Рембрандтом». В темно-алых размывах то ли крови, то ли взвихренных пожаров — два художника, родившихся в один день, 15 июля, но один из них, Рембрандт, — в 1606 году в Лейдене, другой, автор картины Олег Целков, — в 1934 году в Москве. У того и у другого в руках бокалы, наполненные то ли красным вином, то ли пламенем истории. Русский наклонился к голландцу и что-то заговорщицки шепчет ему на ухо, а может быть, что-то спрашивает, да не просто, а поддевая, подкалывая. Озорная, но в то же время не очень-то веселая дьяволыцинка просверкивает в глазах русского, наделенного страшным превосходством знания всего того, что случилось на планете после смерти Рембрандта. Жуткая сила, живучесть есть в этом русском художнике, прошедшем школу магазинных очередей, коммунальных кухонь, битком набитых трамваев, школу страха перед ночным звонком в дверь, школу хрущевских криков на художников, школу разгрома выставки на пустыре бульдозерами при Брежневе, школу невыпускания за границу, невыставле-ния и непокупания картин, школу бесчисленных исключений, запрещений, угроз.
Рембрандт на целковской картине уже не тот, с колен которого так обворожительно улыбалась Саския, по его гениальной воле раз и навсегда повернувшаяся лицом ко всем будущим поколениям, но Рембрандт умирающий, который справляет свой последний день рождения вместе с русским странным художником, по волан-довскому мановению переместившимся во времени. Это Рембрандт, уже не добивающийся славы, а добившийся ее, но и презревший. Это Рембрандт, выдержавший и старость, и безденежье с не меньшим достоинством, чем молодость и деньги. Это Рембрандт, простивший жизни все, что она отобрала у него, за все, что она дала ему. Это Рембрандт, не опустившийся до хитрости, но и не отказавшийся от крестьянского колабрюньоновского лукавства.
Много раз я задавал сам себе вопрос: кто сильней на этой картине? Спрашивал и гостей. Лучший ответ дал, пожалуй, Габриэль Гарсиа Маркес: «Оба сильнее». Неплохо сказал и один грузинский гость, пожелавший остаться неизвестным: «Сильнее тот, кто бокал держит ниже». На картине ниже бокал держит старший. Но самое горькое в том, что почти никго из моих гостей (за исключением некоторых иностранцев и советских специалистов по живописи) не узнал, чьей кисти эта картина, а когда я называл фамилию Целкова, переспрашивали.