Целков — один из двух-трех самых моих близких друзей. К нему я мог приехать без звонка в любое время дня и ночи — и один, и вдвоем, и даже с большой компанией. Однажды, выйдя из его квартиры ночью, мы купались, при лунном свете в канале, как будто прощались навсегда и с нашей молодостью, и друг с другом: Белла Ахмадулина, Василий Аксенов, Булат Окуджава, японская девушка Юко, Олег и я. Как будто с заранее предугаданной непоправимостью я в своей жизни разошелся с некоторыми из них, но не с Олегом. У него великий дар хранения дружбы. Секрет этого дара, видимо, в терпимости к чужим, не похожим на собственный характер мнениям. В этом смысле Целков больше похож на Рембрандта с той картины, чем на нарисованного Целковым Целкова. Он никогда не поучал, не лез в советчики, но и сам не выпрашивал советов. У него два редчайших качества — он способен помочь в беде и не позавидовать в счастье. Всю жизнь борясь с безденежьем, он не считал в воображении чужих денег и без своих умел обходиться почти незаметно и даже элегантно.
Я прошел вместе с ним многие тысячи километров и по Вилюю, и по Алдану на моторных лодках. Он был смешным в своих городских ужасах и восторгах перед сибирской природой, но всегда оставался трогательиейше преданным, а было нужно — и бесстрашным товарищем. Первые года два, когда он так неожиданно для всех и для себя уехал, несколько раз я ловил свою автомашину на том, что она как бы сама инстинктивно норовила поехать к нему ночью в Орехово-Борисово, пока я не спохватывался, что Целкова там уже нет и не будет.
Итальянское издательство «Фаббри» выпустило цветную мoнoграфию-гигант, посвященную Олегу Целкову, в серии «Выдающиеся мастера XX века». Лишь немногие живые художники удостоились чести быть включенными в эту серию. Так что же произошло? Почему наша страна позволила себе преступную «роскошь» уворовать у самой себя и Целкова, и многих других художников — по приблизительным подсчетам, около двухсот? Это произошло не в сталинское время, а уже после Двадцатого съезда. Все мы несем за это ответственность. Конечно, именно сталинское время было колыбелью беспрецедентного в истории национального самоворовства. У стольких наших поколений был украден великий русский авангард — Кандинский, Малевич, Филонов, Гончарова, Ларионов, Татлин, Тышлер, Лентулов, Родченко, Мельников!
«Железный занавес» между двумя системами стал стеной между двумя культурами. Ахматова, по собственному признанию, лишь случайно, с огромным опозданием узнала, что любивший ее в Париже безвестный итальянец Модильяни посмертно стал всемирной знаменитостью. В 1962 году Шагал, которого я посетил в его доме во Франции, сказал, что он хочет умереть на Родине, подарив ей все принадлежавшие ему картины, — лишь бы ему дали скромный домик в родном Витебске. Шагал передал мне свою монографию с таким автографом для Хрущева: «Дорогому Никите Сергеевичу Хрущеву с любовью к нему и к нашей Родине». (Первоначально на моих глазах Шагал сделал описку — вместо «к нему» стояло «к небу».) Помощник Хрущева В. С. Лебедев, никогда не слышавший фамилии Шагала, не захотел передать эту книгу Хрущеву. «Евреи, да еще и летают…» — раздраженно прокомментировал он репродукцию, где двое влюбленных целовались, паря под потолком. Лебедев, который — надо отдать ему должное — ранее помог напечатать и «Наследников Сталина», и «Один день Ивана Денисовича», был раздражен и даже напуган не случайно. Атаки на художников со стороны Хрущева и его окружения перешли в атаки на писателей, на свободомыслящую интеллигенцию вообще. Но, впрочем, и раньше рамки свободы для живописи раздвигались гораздо медленней, чем для литературы. Ничто так медленно не меняется, как привычка к визуальным стереотипам. Даже в самые «оттепельные» времена книгу англичанки Камиллы Грей о русском авангарде конфисковывали наши несгибаемые таможенники. Нравственная кастрация породила кастрацию художественную, даже стилевую. Необычная художественная форма уже воспринималась как антисоветское содержание.