По трезвому разумению, принимая в расчет домогательства конторы, в которой служил Вайскруфт, Вольф должен был бы как можно быстрее затеряться в этой толпе. К тому же он не совсем доверял и товарищу Рейнхарду – как бы его дружки не притянули Мессинга к ответу за дезертирство и нежелание познакомиться с самим передовым в мире учением? Кто их, революционеров, знает? Возможно, у них там, в Интернационале, в самом деле обнаружилась отчаянная нехватка колдунов, и тот, на самом верху, вдруг вспомнит о несчастном Вольфе, стукнет кулаком по столу и гаркнет на весь Интернационал: «А подать сюда этого самого Вольфа Мессинга!»
С возвращением на сцену была связана еще одна трудность, личного, так сказать, порядка. Мессинг всегда стремился стать лучшим в своем деле, иначе не стоит за него браться. Уважение к себе требовало на каждом выступлении отдавать всего себя публике. Но в таком случае он быстро отодвинет на задний план всю многочисленную свору доморощенных и понаехавших в Польшу «телепатов».
Так оно и случилось – стоило ему дать пару-другую сеансов психологических опытов, как местные власти, не без наводки со стороны конкурентов, одним махом развеяли его страхи. В Гуру Кальварию пришла повестка с требованием к Вольфу Гершке Мессингу явиться на сборный пункт и послужить возрожденной Польше. На призывном пункте его предупредили: «Служить жолнежем Речи Посполитой – великая честь!» – затем обкорнали под ноль и отправили на конюшню ухаживать за кавалерийскими лошадьми.
Стыдно признаться, но в автобиографии, над которой Вольф работал вместе с приставленным к нему журналистом, он назвался санитаром. Ему показалось, что конюшня – это слишком унизительно для всемирно известного мага.
Но это к слову.
В течение нескольких месяцев Мессинг терпеливо ухаживал за лошадьми, как вдруг пришел вызов в штаб, где ему приказали привести форму в порядок. Приказание было более чем абсурдное. Капрал Томашек все эти месяцы утверждал: какую форму ни напяль на Мессинга, даже генеральскую, все равно это будет выглядеть как издевательство над формой. Однако приказ есть приказ, и, вырядившись, начистив сапоги, он вновь явился к начальнику, майору Поплавскому. Как он увидал Вольфа, так его сразу перекосило. Он выскочил из-за стола и, помянув «холеру ясну», «пся крев» и напоследок «матку бозку Ченстоховску, приказал переодеться в штатское и быть готовым оказать услугу «великому человеку».
– Господину Пилсудскому? – поинтересовался Вольф.
Пан Поплавский остолбенел.
– Кто проговорился?! – заорал он.
– Вы, господин майор, – сознался Мессинг.
Майор выпучил глаза и некоторое время тупо рассматривал Вольфа. Чтобы снять напряжение, тот добавил:
– Вы изволили помыслить, как бы я в присутствии маршала не нанес ущерб вашей чести. Далее вы изволили помыслить, что начальник государства известный самодур, а кто в Польше начальник государства, как не господин Пилсудский?
Его тираду начальник встретил глубокомысленным вопросом:
– Ну?
Пришлось успокоить офицера:
– Ни слова о нашей части! Мессинг никогда и никому не выдаст военную тайну.
Майор несколько расслабился.
– Жаловаться будешь?
– Никак нет, господин начальник.
Дело, каким Мессингу предложил заняться хозяин Польского государства, было настолько деликатного свойства, что даже с высоты четырнадцатого этажа он не сразу решился рассказать о нем. Знаменитые личности вправе надеяться, что после смерти некоторые ненужные детали их частной жизни останутся в тени. Это законное желание всякого исторического человека, но в данном случае Вольф не видел причин умалчивать о происшествии, тем более что, касаясь других, не менее известных людей, он вынужденно вскрыл такие нелицеприятные для них подробности, так что делать исключения для создателя новой Польши не видел оснований. К тому же случай со старшей дочерью пана Юзефа ничем не умаляет его честь и достоинство Польского государства. Наоборот, этот рассказ как нельзя лучше характеризует излюбленную Мессингом и заталкиваемую вам, читатель, в мозги идею о том, что всякого рода «измы» невластны над человеком, если только он не поддастся их сладкоголосому пению.
Методы, которыми пользовался Пилсудский, мало чем отличались от тех, с помощью которых Ленин и Сталин основывали республику рабочих и крестьян, а вот результат оказался прямо противоположным. «Сть» социальной справедливости в интерпретации советских вождей рассыпалась в прах, а вот «изм» патриотизма (скорее, несуразного национализма), которым руководствовался пан Юзеф, живет, здравствует и до сих пор сладострастно досаждает Европе гонором и поучениями, а ближайшим соседям неистовым желанием свести счеты за все прошлые, настоящие и будущие обиды.
Действительно, о какой справедливости можно говорить с револьвером в руках? Не лучше ли обратиться к согласию, на основе которого можно добиться понимания даже с поляками, если вести себя достойно?