– Виноват, государь, – опять склонил голову Басарга.
– Ладно, не гневаюсь, – скривился Иоанн. – За письмо Сигизмунда многое простить согласен.
– Прикажи, государь! Я мощи прямо к твоим ногам доставлю.
– Не к месту ныне! – вскинул руку царь. – Иная беда державе нашей грозит. Купцы и послы наши из Царьграда османского доносят, оправился султан после астраханского похода. Силу набрал новую, а ненавистью пылает прежней. И от обиды за поражение минувшее ненависть сия токмо сильнее в душе его горит. Поход новый басурмане готовят. Страшнее прежнего, да притом не на украины державы нашей направленные, а в самое сердце метится. Рати османские десятками тысяч исчисляются, пушки сотнями, янычары, сказывают, любых воинов в мире сильнее. Большая война грозит Руси православной, большая кровь на земле нашей прольется.
– Я понимаю, государь!
– Что делать, тебе ведомо. – При боярах, не посвященных в великую тайну, Иоанн даже полунамеком не выдал, о чем именно идет речь. – Доверенные люди доносят, армии басурманские уже созываются и по весне в поход выступят. Будешь в Москве – о планах ответных думы боярской узнаешь. Ступай… – Государь тоже поднялся. – А я попариться схожу… Может статься, полегчает.
Басарга ослушаться не посмел, тем же днем поднялся в седло, направляясь обратно в поместье, и вечером после ведьмина дня[31]
спешился возле Важской обители, остановил Тришку, собравшегося расстегнуть подпруги:– Не нужно. Скачи в усадьбу, Тумрума о моем приезде упреди. А то вечно он не готов. Скажи, я, может быть, еще и всенощную отстою.
– Коли так, боярин, скакуна твоего напоить надобно, сена задать…
– Оставь, я сам. – Басарга кинул поводья на коновязь.
Тришка-Платошка изумленно помолчал. Потом пожал плечами и поднялся в седло:
– Мое дело холопье… Приказали – исполню.
Слуга помчался по тропинке в сторону леса. Подьячий, скинув шапку, перекрестился на икону Успения Богоматери, висящую на стене надвратной церкви, помолился. Оглянулся на тропу – мало ли, вдруг слуга вернется? Вошел в ворота. Там, на ведущей к церкви дорожке стоял, опустив голову, одинокий монах.
– Да пребудет с тобою милость Господа, отче, – обратился к нему Басарга. – Дозволь пройти.
– Что, даже не обнимешь? – поднял голову монах.
– Софоний? – едва не сел в сугроб подьячий. – Что за черт? Стоит на пару месяцев отлучиться – каждый раз словно в иной мир возвращаюсь!
– Не богохульствуй, сын мой, – улыбнулся ему побратим. – Ты же в монастыре христовом!
– Тебя ищут за измену? Ты прячешься? Зачем переоделся? – с надеждой спросил Басарга.
– Переоделся, потому что постриг принял, друг мой, – покачал головой боярин Зорин. – Чему ты так удивляешься? С людьми сие случается. И очень часто.
Подьячий зачерпнул горсть снега, отер им лицо и выдохнул:
– Мне нужно выпить!
– Пошли в трапезную, раз уж так невмочно.
– Не-е… – покачал пальцем боярин Леонтьев. – Там ушей лишних много.
– Тогда к Матрене-книжнице? У нее для нас завсегда угощение найдется. Ибо не знаю, как там у нее с торгом, но за работу в приюте хозяин ей оклад, как царскому розмыслу, положил, – подмигнул подьячему схимник.
– Лошадь у тебя тут есть?
– Зачем? До Корбалы полчаса пешком.
Боярин Леонтьев, успев забыть, что собирался на службу, отвязал поводья и пошел рядом с побратимом, ведя скакуна в поводу:
– Давай, сказывай, чего ты там учудил?
– Странно, что спрашиваешь, – вздохнул Софоний. – Ты ведь про меня все знаешь. В грехе зачат, проклятым родился, отверженным жил…
– Не прибедняйся, – покачал головой подьячий. – Отца с матерью ты, может, и не ведаешь, да токмо позаботились они, чтобы и звание у тебя было боярское, и доход надежный, и в книгу Разрядную записали, и кормление выделили…
– Это верно, голода я никогда не ведывал, – согласился побратим. – Ни голода, ни имени, ни звания, ни семьи, ни надежды на оную…
– Сколько помню, на невнимание девичье ты никогда не жаловался.
– Иногда внимания мало, друже. Иногда хочется не красть любовь, не от чужого пирога откусывать, а целиком и полностью себе желанную забрать.
– Ну, Агриппина Оболенская, как я понял, и без венчания, и без родовитости тебе полностью отдалась, из дома с тобою сбежала.
Софоний не ответил, и довольно долго они шли по тропинке молча, с хрустом давя сапогами снежные комки.
– Ты свою Агриппину хотя бы покажешь, друже? – не выдержал Басарга. – Али так прятать и будешь?
– Разве ты не знаешь? Она еще летом родами померла…
– Вот проклятье! – Подьячий скинул шапку, широко перекрестился: – Упокой душу рабы твоей… Прости, друже. Не знал.
– Теперь у меня есть безродная дочка и есть безродный сын, – горько вздохнул Софоний. – А Агриппины нет.
– И как ты решил?