И он, распахнув шубу, бросился к ней по лесенке. Анфиса вскинула руку, будто защищаясь, и строго предупредила его:
— Кузьма Назарыч, не подходите ко мне! Я одна пришла: верю, что вы меня не обидите. Ежели бы я вас боялась, я не явилась бы сюда.
Бляхин как будто не слышал, что она крикнула ему: путаясь в полах шубы и спотыкаясь, он торопился к Анфисе, протягивая к ней руки, смеялся и стонал. Но она пятилась от него, отмахиваясь рукой, и вдруг гневно крикнула:
— Опомнитесь, Кузьма Назарыч! Стойте! Иначе я не буду с вами разговаривать и уйду.
Он остановился и бессильно опустил руки.
— Анфиса! Что ты со мной делаешь!.. Ты должна возвратиться. Ты — моя законная жена.
— Я признаю один закон, Кузьма Назарыч, — любовь. Меня насильно за вас отдали: продали и на аркане к вам привели. Вы же не спрашивали у меня согласия.
— Но, Анфиса… церковь освятила и узаконила наш брак.
— Поп за деньги любой брак освятит. А насильно мил не будешь. Ежели вы порядочный человек, ежели не злодей — больше меня не преследуйте. Оставьте меня в покое. Всё равно вам меня не взять. Я пришла просить вас, Кузьма Назарыч: не тревожьте меня, забудьте навсегда. Я люблю другого, а вас видеть не могу. Вы мне — враг, потому что за человека меня не считаете, насильничаете и посылаете охотиться за мной и своих сыщиков, и полицию. Силой вы меня, живую, не возьмёте. Уезжайте, не мучайте меня… да и себя насмех не выставляйте. Вот вам мои последние слова. Прощайте!
И она круто повернулась и пошла обратно. Бляхин бросился за нею и бешено завыл:
— Анфиса! Не отпущу тебя! Ты принадлежишь мне… только мне! Ты не уйдёшь! Я задушу тебя — хоть мёртвая, а будешь моя. Кто сильней меня, чтобы бороться со мной?
Анфиса быстро обернулась к нему и, вскинув голову, безбоязненно отрезала:
— Я сильней вас, Кузьма Назарыч! Вы — богач, а я богаче вас… правдой своей, душой, характером.
Она даже шагнула к нему и повелительно приказала:
— Не подходите ко мне, Кузьма Назарыч! Всё кончено. И пальцем меня не трогайте, берегитесь! Здесь у меня защитников много.
И она пошла уверенно и спокойно. Не отрывая от неё глаз, Бляхин глухо, безнадёжно, как больной, проговорил:
— Возьми денег, Анфиса. С голоду пропадёшь в этой трущобе.
Она через плечо ответила:
— Я работаю, Кузьма Назарыч. Трудовая копейка дороже милостыни. А полиции скажите, чтоб она меня не тревожила. И будьте благородны, пришлите мне паспорт. Ежели вы любите меня, вы не допустите, чтобы за мной охотилась всякая дрянь… не допустите, чтобы по этапу меня с ворами да бродягами отправили.
Он что-то промычал и горестно повернул к веранде.
Шла она гордо, с достоинством женщины, которая выдержала тяжёлую борьбу и стала ещё сильнее. Она свернула на плот и звонко поздоровалась с резалками. Лицо её было очень бледно, глаза горячо блестели, но улыбалась она радостно и светло.
К ней бросились Прасковея с Оксаной и Галей, мать с Марийкой и Наташа, которая впервые легко и стремительно сорвалась с места. Все они, толкаясь плечами, мешая друг другу, сдавили Анфису и стали целовать её, и кричали все вместе счастливо и растроганно.
Так об этих событиях рассказывали по вечерам, сидя за столом в казарме, женщины. Каждый вечер после работы они передавали всё новые подробности. А я сидел вместе с ними, ещё слабенький после перенесённой болезни, худенький и, как они говорили, прозрачный, как стёклышко, и жадно слушал их рассказы. И мне казалось странным, как они могли знать, о чём говорил хозяин с Матвеем Егорычем, как держал себя плотовой и как вёл себя хозяин. Каждая из них — и Прасковея, и Оксана, и мать, и Галя — добавляли от себя особенно острые подробности, досказывали, что говорил хозяин, как отвечал ему Матвей Егорыч, словно они подслушивали их и следили за их лицами и движениями. Как-то я спросил об этом Прасковею, но женщины рассмеялись над моей наивностью, а она разъяснила:
— А кто это не знает? Всё до званья знают. Есть стены, а в стенах — люди. У нас народ такой, что ничего мимо ушей не пропустит: не только то, что хозяин и управляющий говорили, а и то, что они думали. Сейчас нам без этого и шагу шагнуть нельзя.
Последние загадочные слова совсем поставили меня втупик.
Мне особенно было горько, что Гаврюшки уже нет на промысле, но я полюбил его ещё больше за то, что он поставил на своём — и от матери отбился, и отца победил.
XXXIX