Томас понимал, что и это направлено против него; они ступали по его стриженой лужайке, и это его дом был полной чашей. Впрочем, он был исполнен решимости не позволить Генриху разжечь в нем чувство вины. Лучше сказать брату, что он продолжит поиски его бывшей жены и дочери, использует все свое влияние, чтобы вывезти их в Америку. Впрочем, как бы ни хотелось ему утешить брата, перемещать кого бы то ни было из Центральной Европы или ходатайствовать о получении виз было поздно. Томас не хотел внушать Генриху ложных надежд, но и правду сказать не осмеливался.
– Я много раз переспрашивал. Если что-то изменится, я скажу тебе. И я усилю давление.
– Ты можешь обратиться к президенту напрямую?
– Нет, – ответил Томас. – Это невозможно.
Брат молча дал ему понять, что считает это предательством.
– Карла и Лула были правы, когда решили по собственной воле оставить этот мир, – сказал Генрих.
Они ужинали с коллегами Михаэля, тремя молодыми симпатичными музыкантами. Томас изо всех сил старался не выказывать своего интереса. Музыканты были в похожих мешковатых пиджаках, с одинаковыми прическами, даже румын, который говорил по-французски. Сидя между Грет и первой скрипкой, Томас обхаживал невестку. Они поговорили о Фридо и малыше, но на этом темы для обсуждения иссякли. Тогда Томас обернулся к скрипачу, который спросил, за что он так любит пятнадцатый квартет.
– За третью часть, – ответил Томас. – Мне нравится идея
– Вы чувствуете новую силу?
– Чувствую, когда думаю о книге, которую должен написать. По крайней мере, надеюсь, что чувствую.
После ужина они переместились в большую комнату. Грет отправилась кормить ребенка, Нелли вернулась в столовую, чтобы наполнить бокал до краев.
– Генрих предупредил меня, что это будет долго и скучно, – прошептала она Монике, которая расхохоталась.
Четверо музыкантов установили пюпитры. Усевшись, они принялись настраивать инструменты, ориентируясь на румына, чей инструмент был уже настроен. Томасу нравился румын, оглядывавший свою маленькую аудиторию со спокойным удивлением, но по-настоящему его вниманием завладели два американца. У виолончелиста были карие глаза, а лицо помягче, чем у первой скрипки. Пройдет несколько лет, думал Томас, и эта неброская красота поблекнет. Первая скрипка был не так хорош собой, лицо слишком худое, почти лысая голова, но сложен покрепче остальных, и из четверых у него были самые широкие плечи.
Когда зазвучала музыка, Томаса захватило ее дерзкое бесстрашие, переход от гнева к покою, и снова борьба, дарившая боль и радость, безмерную радость. Томасу хотелось перестать думать, перестать искать для музыки простое объяснение и позволить ей захватить себя и слушать, слушать, словно в последний раз.
Ему потребовалось усилие, чтобы не разглядывать музыкантов, не любоваться их концентрацией и серьезностью. Томас заметил, что они вступают по знаку первой скрипки. Первая скрипка и Михаэль на альте, казалось, затеяли поединок, черпая энергию друг у друга; мелодия стремилась к разрешению, но, перед тем как воспарить, застывала на месте.
Томас посмотрел на Катю, которая улыбнулась ему в ответ. Это был мир ее родителей, которые часто устраивали домашние камерные концерты. Из этого старого мира, который им пришлось оставить, возник Михаэль – единственный из них, одаренный музыкальным талантом. Томас наблюдал, как сосредоточен он на музыке, красивый и хладнокровный, как низкий звук его альта пробивается сквозь нежные трели скрипок.
Музыкальная тема развивалась, и со скрипача с виолончелистом сходили американские повадки. Дружелюбная и поджарая американская мужественность уступала место чувствительности и ранимости, превращая их в немцев или венгров из прошлого. Может быть, думал Томас, этот образ вызван к жизни мощью четырех инструментов, которые то соединялись, то умолкали, то вступали соло. Его грела мысль, что духи былых времен, духи тех, кто некогда ступал по улицам европейских городов, торопясь на репетицию, присутствовали в его новом калифорнийском доме с видом на Тихий океан.
Закончилась вторая часть, и Томас поклялся себе, что погрузится в музыку, перестав тревожить ум досужими размышлениями. Когда Нелли вышла из комнаты, он сделал вид, что не заметил. Раньше этот бетховенский квартет казался ему печальным, порой скорбным, но сейчас Томаса удивило, что, несмотря на подспудную меланхолию, ему было радостно, когда инструменты вступали, замолкали и снова развивали тему, стремясь к кульминации. Страдание было в каждой ноте, но вместе с тем в музыке чувствовалась сила, несгибаемая красота, которая спустя некоторое время, словно удивившись собственной мощи, находила разрешение в звуке, который лишал Томаса способности рассуждать, искать для всего объяснение, поглощая его душу.