Читаем Волшебный фонарь полностью

А люди все мимо и мимо. Пробежали, как пони, маленькие, изящные, похожие на костяные фигурки, оливковые яванцы, на которых она зрит, как на кукол; чопорной стайкой двигались монахини, сверкающе накрахмаленные, непорочной белизны, и она шустро и весело стала посреди дороги, и они аккуратно обходили ее, как Содом и Гоморру; дисциплинированной цепочкой, как детский сад, аккуратно продефилировали американские квакеры, краснощекие, смирные, выросшие на постном масле, все с открытыми книжечками-путеводителями, и она глазела на них, хихикая, а когда прошел пастырь, толстый, важный барбос, тоже с открытой, как псалтырь, книжечкой, в которой он будто читал о сотворении мира, она чуть не лопнула со смеху. Тротуар заполнили сиротские девочки, все одинаковые, словно отштампованные, в белых халатиках, с розовыми бантами, с толстыми словарями-вокабуларами под мышкой, и она проводила их грустным взглядом старшей сестры. Шумной беженской компанией появились хиппи, косматые, засоренные, босиком и в разноцветных джинсах с тропическими малюнками на заду, и с ними она была наравне, смело хохотала, все ахала и допытывалась, откуда они и куда, и зачем такие, есть ли у них ночлег, бог, лиры, и в чем цветок жизни.

А люди идут и идут, и слышится то рокочущий, отрывистый, как бич, американский сленг, то твердый, грубый, так знакомо-ненавистный мне по окружению швабский окрик, то высокие, звучные кованые терцины латинского, то мягкий, журчащий, как журавлиный шепот, малайский, то просто какая-то тарабарщина, волапюк. А она знает одно — встревает во все языки и наречия своей всем понятной, всем постылой умоляющей улыбочкой: «Закадрите лошадку»… Но кто хмурится, кто прикроет глаза, как от облучения, а кто и пустит мат — финский или японский, все равно, она понимает, что это не объяснение в любви, и, отстав, про себя тоже пошлет его гекзаметром.

Из оранжевой гоночной машины появилась голландка, распутно-пышная, в шортах, и пошла такой полноценной походочкой, что на ходу ее желали статуи, ветер, берсальеры, туристы, автобусы, и девчурка смотрела на нее испуганно, с восторгом и печалью.

— Фульчинели! — крикнула кому-то голландка в открытое окно отеля.

— Фульчинели! — про себя повторила, прошептала девчурка и словно приобщилась к этой охотничьей умопомрачительной жизни.

Изредка кто остановится у сигаретного автомата возле дверей гостиницы, ухмыляясь, окликнет ее: «Пупсик!» — и, дернув рычаг и получив пачку тамошнего «Памира», щелкнув зажигалкой, закурит и, пустив ей в лицо дым, засмеявшись, уходит: «Хай! Приветик!» Но она не обижалась, как не обижаются на слякоть, на ветер, на слепоту.

И в промокаемых синтетических лодочках, с увядшим цветочком в волосах, она неутомимо бродит и бродит. А если моросило, пережидала под широким пестрым козырьком гостиницы, с жалостным ликованием заглядывая в лицо всем входящим и выходящим, еще издали закидывая улыбочку в подъезжающее такси с гостями, перебрасываясь шуточками с гостиничным карликом, бегающим открывать дверцы машин. И мимо несут колоссальные чемоданы, вишневые и шоколадные кофры, саквояжи и саквояжики из Сиднея, из Стамбула, из Гонконга, и лилипут на вытянутых руках осторожно и важно, как живую малютку, проносит целлофановый пакет с нейлоновой шубой. И она, на миг вовлеченная в эту иллюзорную суматоху путешествия, в эту вечную карусель Синдбада-морехода, Марко Поло, Колумба, чувствуя себя участницей, тоже суетится, ахает, хохочет, восхищается, закатывает глаза, близкая к счастливому обмороку. И она с кем-то громко заговаривает, гримасничает, волнуется, хорохорится, трескучим голосом рыбной торговки советуя, как лучше ухватиться, чтобы пронести в вертящуюся подлую дверь длинный, окованный медными полосами, похожий на гроб деревянный сундук, уступая дорогу, пятится назад, ассистирует, покрикивая на суетливых носильщиков в полосатых халатах, и ликует, что гроб прошел так удачно и все хорошо кончилось.

Ах, как заманчиво, как прелестно-таинственно на чужом пиру! Никто ведь не знает, кто они и зачем они тут, может, они приехали на похороны, или у них сифилис, или гонит банкротство, астма общественной жизни, или боязнь замкнутого пространства. Для нее это все равно чудесный пасхальный праздник вояжа.

Но вот вишневые и шоколадные с миллионом этикеток чемоданы унесены, пассажиры в широкополых сомбреро, пассажиры в узких жокейских каскетках, в чалмах, в мундирах, в сари, в черных сутанах прошли; машины, оставив угарный бензиновый чад, улетели, все растаяло, рассеялось, как фейерверочный дым. И снова она одна, совсем одна. В призрачном свечении неона она как рыбка в зеленом аквариуме зоомагазина, под моросящим, теплым, почти горячим генуэзским дождичком; и неожиданно прилетевший с гор ветер гонит уличную пыль, затоптанные листовки «Баста!», крутит юбку вокруг ее тонких-тонюсеньких, циркулем расставленных ног.

Теперь она просто прохаживается, она после пикника, раута, бала вышла подышать озоном, она обмахивается веером, ей надоел шум, суета, приставанье, междусобойчики, она жаждет покоя, тихой пристани…

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже