И вот прошел ужин в пансионе, и беседа с нами фрейлейн Паулины, и чтение Свена Гедина, под которое я, как всегда, в десятом часу, в каких-то льдинах Северно-Ледовитого океана засыпаю и просыпаюсь, с кем-то под руку шагая вверх по лестнице в дортуар, прошла и ночь – рядом с пустой кроватью Маруси, – прошли вставанье под колокольчик и горячее молоко со страхом ошпариться – и уже заповедный звонок: за мной мама с Марусей.
Утро. Улицы. Воля! Широкие пласты солнца по старым каменным плитам, крутокрышие домики, площадь – как колодец меж домов. Порталы собора. Втроем всходим на горбатый мост над маленькой зеленоватой рекой. По бокам моста – каменные рыцари.
– В Италии, дети, есть мост, крутой, полукруглый, – Понте Веккио. Когда-нибудь будете там – может быть, уж без меня… Вчера у меня опять что-то поднялась температура…
– Ну что ты, мама, – мы в один голос, – пройдет!
Мама слушает нас, задумчиво улыбаясь… Мы на миг вдруг все три останавливаемся возле каменного рыцаря и смотрим, как молча бегут по водной бездне струи… И в тихом их шуме звучит мамин голос:
– Мам, я уже все четверостишия помню, – говорит Маруся.
Мы идем по старинному, золотому от солнца городу. А на башенных часах стрелка подходит к полудню, и начинается гулкий, торжественный, медленный бой старых, как мир, часов…
– И вот, дети, у входа на такой же, как этот, мост в Италии Данте увидел идущую с подругами – Беатриче. Он знал ее с детских лет и любил, но она казалась ему не живой женщиной, а видением – так высока была его любовь. Он стоял как будто каменный, как вот этот рыцарь, а она проходила, и платья подруг овевали ее, как будто ей поклонялись, – она была прекрасней и строже всех, – и все волнение Данте художник изобразил движением руки – к сердцу, никем в тот миг не замеченным. Я не знаю, дети, так ли на той картине, но так должно было быть у того моста в тот миг! А когда-нибудь, – продолжает она, осветив своих дочерей взглядом, – вы вот этот миг вспомните, как вспоминаем с вами осень в Тарусе и московские зимы. А жизнь будет лететь, все будет проходить и кончаться, и кто-нибудь другой будет сидеть у рояля – меня уж не будет с вами…
– Ну что ты, мама, – будешь, будешь! – сливая два голоса в один, слово в слово, тон в тон, отчаянно говорим мы.
А таинственная птица жизнь летит своей вещей дорогой, часы пробили раз, два, и уже три, и четыре, осеннее солнце уже наклоняет над старинным германским городом краснеющие лучи, и в их предзакатном золоте горят корешки книг, и край раскрытой клавиатуры, и горячие золотые столбики русского чая, и переплет мансардного окошка.
– Дети, – говорит мама, накладывая нам на блюдечки варенья – его капельки как мамин рубин в кольце, – скоро во Фрейбург приедет со своей труппой великий трагик Эрнст Поссарт, он играет «Короля Лира» – я вам рассказывала его – помните? И вот, дети, – говорят, Эрнст Поссарт, приезжая в город, пополняет свой хор – голосами живущих в этом городе. Если они ему подойдут, и мне говорили, – мамин голос стал медленен, но в него уже впал Марусин:
– Подойдет, подойдет непременно!.. Мам, и ты будешь петь в его хоре! Ведь такой низкий женский голос, как твой, редкий, – помнишь, в Лозанне тебе сказали…
И в конце каждого вечера голос начальницы: «Помните, дети, этот день
Осень. Последние листья огоньками летят в ветвях тихого, чистого немецкого кладбища. Медленно бредем, мама, Маруся и я, по дорожкам, глядя на памятники, свежие холмики земли. И, как в Москве, несутся издалека звуки железнодорожных гудков – протяжно, жалобно. Милое мамино лицо под полями темной фетровой шапочки улыбается нам тою ее особенной жалостливою улыбкой, от которой с детства щемит сердце. Как от гудка поездов.
– Помните, дети, – говорит она, – никогда не будьте жадными, не жалейте ничего другим. Кто знает, с кем встретитесь, чье влияние на вас будет… И если я умру, и вы будете жить без меня…
Ветер шелестит замерзшими льдинками на ветвях, кружит пестрые листья. Мы поворачиваем по боковой дорожке – и останавливаемся: одна как другая могилы, ряд к ряду, – одинаковые кресты, могилы-сестры звенят обледенелыми травинками. Столько одинаковых! Мама ступает к ним, наклоняется, читает.
– Дети, это все сестры милосердия, погибшие во время эпидемии, – говорит она дрогнувшим голосом. Она хочет еще что-то сказать, но ее дыхание перехватывает, и мы молча стоим, как одна все три, не можем идти дальше.