Ясно, что из прошения крестьян ничего путного не могло выйти. Для совета и написания прошения они обратились к моему отцу, всегда к ним относившемуся хорошо. Сколько он ни урезонивал крестьян, сколько ни внушал им, что управляющий был назначен Перовским и что поэтому всякая просьба к последнему только ухудшит их бедственное положение, но они настаивали на написании прошения. По доброте отца упросили наконец его, и он, под большим секретом, решил написать им просьбу. Вероятно, эта просьба имела некоторое действие, и надо полагать, что управляющий получил замечание, после которого он вскоре выехал в Петербург на почтовых. Как уже он там уладил, это осталось неизвестным, но он, наверно, узнал там по слогу, что просьба (хотя она была написана не рукою моего отца) составлена моим отцом. Потом, по возвращении из Петербурга, он на некоторое время как бы присмирел, но ненадолго: за малейшую вину опять жестоко наказывал, назначая официально для записки в журнал только по 25 и 50 розог, но сек сколько влезет, приговаривая:
— Вот вам просьба, напишете еще, сошлю в степные имения или отдам в солдаты.
Конечно, все оробели и молча сносили его неистовые жестокости, усиливавшиеся крещендо. Крестьян, смотря по надобности, начали выгонять на барщину вместо трех дней в неделю по четыре, и редкий праздник проходил без работ на владельцев. Конечно, доходы быстро возросли.
Спустя очень короткое время после возвращения из Петербурга г. Зернихаузином был прислан за мною к отцу на лошади конюх с письмом. Отец, получив письмо, побледнел и со слезами в голосе говорит мне:
— Делать нечего, поезжай, чтобы более его не озлобить.
После моего приезда к матери нас обоих позвали в контору, где находился Зернихаузин. При входе нашем в контору он поднялся во весь свой громадный рост и грозно сказал:
— Знаешь ли, что как ты, так и сын твой — крепостные Волконских, а потому наравне с дворовыми я тебе дам угол и ты будешь получать такой же паек, как и все: по 1 пуду 30 фунтов ржаной муки и по 30 фунтов крупы, а этот барчук, — причем он указал на меня, — будет получать половину этого пайка, и он должен ходить в школу, как и другие дворовые. Не думай, что ты, как говорят, обвенчана старым дураком попом в церкви и занесена в здешнюю метрику: ни ты, ни сын твой туда не записаны, а если бы и были записаны, то согласно закона и отец был бы обращен в крепостные; такие случаи у нас на Руси бывали. Сын его, живописец в Петербурге, просил меня разлучить его с вами[482]
.Он тут же сказал приказчику: «Назначьте им такую-то избу, там теперь только две семьи живут, а они будут третьи», — прибавил:
— Завтра же переселяйтесь в эту избу, а ты, барчук, немедленно начинай ходить в школу.
На другой день утром, часов 9–10 в половине февраля мы с своим скарбом на трех санях подъезжали к новой нашей квартире. Снаружи она была большая деревянная изба, крытая соломой. Внутреннее расположение меня поразило, так как я в первый раз видел такое размещение: в трех углах стояли три высоких (до 2 аршин[483]
) и широких кровати. Две из них заняты были постелями. На одной сидел старик, впоследствии оказавшийся моим лучшим другом; на третьей кровати такой же высоты были настланы доски: эта последняя была назначена для нас, перед ней стояла скамейка для влезания на кровать; четвертый угол избы был занят большой варистой печью[484], служившей общею кухнею для всех трех семейств; вокруг стен были лавки и стояло два стола. На печи сидело двое маленьких детей; под каждой из двух кроватей было привязано по молодому теленку и сверх того под одной, в особой перегородке, посажены два небольших ягненка. Нечего и говорить, каково было наше впечатление и каков был запах!Когда начали вносить наши пожитки, я стоял и плакал. Застелили третью, предназначенную нам, кровать, сложили по лавкам и на полу наши пожитки и поставили большой сундук.
Мать, немного управившись, грустная и усталая, села на лавку, я подошел к ней, плача, и говорю:
— Мама, что мы будем делать в этой избе?
— Будем трудиться, молиться Богу и будем жить так, как многие другие живут. Видишь, сколько изб кругом, и в каждой живет по три семьи. Дал бы Бог нам насущный кусок хлеба, и он был бы не такой, какой мы видели у крестьян с лебедою и песком, а то проживем; лишь ты не шали, не огорчай меня, как прежде, ходи к каждой службе в церковь, почитай старших и молись усердно Богу: верь, Бог не оставит.
Эти слова были ее заветом и как бы заповедью от Бога, и я усердно старался исполнять их и исполнял их в точности до одной самой горькой минуты в моей жизни, о которой расскажу ниже, и до того времени, пока не окунулся с головою в развращенную среду дворни. Но и теперь в горькую минуту жизни я припоминаю эти слова. Вскоре после переезда на нашу новую квартиру пришли к нам служащие у матери и ее знакомые четыре женщины, помогли матери разобраться, утешали ее, обещаясь во всем помогать ей, и исполняли свято обещание. О них я скажу ниже.