И тут Погодин не удержался и «по погоде» написал пьесу об Эйнштейне. Правда, он не отказал Эйнштейну в знании физики, но все же «поставил космополита на место». И, разумеется, на все готовый тогдашний МХАТ (который с упоением, получая за это премии, ставил тогда пьесы Сурова и Софронова) восторженно принял пьесу Погодина к немедленной постановке.
Однако у Погодина, бесспорно, была совесть, и она, очевидно, его грызла. Возможно, потому он и пил. А вообще он нет-нет да и пытался либо выступить со статьей, где прорывался к правде, либо высказаться откровенно на каком-нибудь совещании, чем повергал начальство в смущение, либо входил в конфликт с театром, который в верноподданном усердии хотел убрать что-то опасное, как им казалось, в его тексте.
Так, известно его выступление, где он сказал: «Литература и, в частности, драматургия должна заниматься человековедением. А от нас требуют человеководства. Но это уже сродни животноводству». Не знаю, как тогда такое сошло ему с рук. То ли никто не донес, то ли просто руководство списало все на нетрезвое состояние, к которому начальство у нас всегда относилось снисходительно.
Известна и его попытка написать правдивую пьесу о целине. Для сбора материала он туда поехал, благо газеты изо всех сил призывали ее осваивать. Написал пьесу «Мы втроем поехали на целину». Там была правда, которую он увидел собственными глазами. Попытка окончи-
лась для него пагубно. Пьесу жестко раскритиковали в «Правде». (А «Правда» была органом ЦК КПСС, и потому ее слово считалось окончательным, а разнос убийственным.) Это было сенсацией! Погодина, уважаемого и официально вознесенного к самым вершинам драматурга, и вдруг — к ногтю! Но таково было непреложное правило: любого, кто посмел бы поднять голос поперек официальной на данный момент установки — безжалостно на расправу! (Так, в свое время ударили даже по Фадееву и Корнейчуку, а уж они-то...) Погодину еще повезло, что он написал эту пьесу не при небожителе, а то бы!..
Но талант — штука особая. Он соседствует в человеке где-то рядом не с разумом, а с совестью. Разум может твердить: «Куда лезешь? Тебе что — больше всех надо? Мало ударов получал по голове? Не видишь, что ли, как власти от правды звереют и могут покусать тебя насмерть?» А совесть хоть и молчит, но смотрит в душу так, что становится стыдно за каждое неверное слово и рука так и тянется написать, что ты думаешь на самом деле.
Вот и Погодин, написав пьесу об Эйнштейне, которую МХАТ взахлеб принял к работе, все же взял да и поехал в США, в Принстон. Кто его туда толкал? А вот захотел посмотреть хотя бы место, где жил этот самый Эйнштейн. Послушать, что о нем говорят после его смерти. Подышать, так сказать, воздухом, которым дышал этот физик, после того как бежал из Германии от немецких фашистов к этим толстокожим, толстосумам, американцам, у которых, как известно, вместо души — кошелек, а вместо совести — доллар.
И он увидел. Он увидел, что Эйнштейна не только продолжают чтить, но с любовью вспоминают малейшие эпизоды из его жизни. Что не перестают с неподдельным восхищением поражаться его вкладу в науку и даже говорят, что если бы земной шар навсегда унесся в другие миры, то достаточно на шарике было бы написать одно слово «Эйнштейн», чтобы эти миры отнеслись к нему с почтением. Он увидал, что американцы не устают трогательно вспоминать, как доступен был этот великий человек. Как он мог в каком-нибудь кафе встать из-за столика, влезть на эстраду к оркестру и, взяв у одного из
музыкантов скрипку, поиграть для сидящих в зале. А уж это совсем расходилось с нашей практикой, где тому, кого при жизни называют великим, полагается держать себя на пьедестале и не говорить, а вещать. Окружающим же — подобострастно внимать. С тем, чтобы после смерти мешать его с грязью и стирать даже следы памяти о нем.
Погодин увидел все это и, наверное, понял (в силу своего не совсем загубленного таланта не мог не чуять), каково истинное величие. Он понял это, оценив также и то, что он написал об Эйнштейне. А потому, вернувшись в Москву, бросился в МХАТ забирать пьесу. Но там ему сказали, что репетиции идут полным ходом. (В данном случае погодинский афоризм: «Напишешь пьесу и начинаешь ходить у нее в холуях», — получил обратный смысл: театр был готов ради пьесы на все.) Тем не менее Погодин забрал пьесу и прекратил репетиции, оставив МХАТ в полном недоумении. «Совсем спился старик, что ли?» — говорили тамошние, хотя знали, что к тому времени Погодин совсем перестал пить.
Погодина не поняли и в верхах. Но ему удалось от них отбиться, пообещав улучшить пьесу, внеся кое-какие поправки.
«Всю жизнь врал!» — с горечью сказал тогда Николай Федорович и опять запил. А это, после проведенного лечения, было равносильно самоубийству.