За окнами толпились негры; люди встревоженно перешептывались. Неся на руках ребенка, Сэти молча прошла мимо них – и они тоже умолкли. Она забралась в повозку; профиль ее был красив и точно ножом вырезан на фоне ярко-голубого неба. Именно эта красота ее профиля больше всего и поразила людей. Может быть, конечно, голова Сэти была вздернута слишком высоко и гордо? Может быть. Иначе пение без слов началось бы сразу, едва она появилась в дверном проеме. Монотонная мелодия, точно плащ, окутала бы ее и поддержала, словно руки друга перед долгой дорогой. Однако люди ждали, пока повозка не скрылась за поворотом, удаляясь на запад, в город. И потом не слышно было ни единого слова. Только это монотонное пение. Но ни одного, ни единого слова.
Бэби Сагз хотела бежать, готова была скатиться по ступенькам крыльца вслед за повозкой, кричать, плакать. Нет, нет! Не позволяйте ей забирать и эту последнюю тоже! Ведь Сэти хотела это сделать и с нею. Уже почти сделала. Однако когда Бэби поднялась с пола и выбралась на двор, повозка была далеко. Зато к дому подъехала другая повозка. Оттуда выпрыгнули рыжеволосый мальчик и девочка с соломенными волосами и бросились к Бэби Сагз, проталкиваясь сквозь толпу. У мальчика в одной руке был наполовину обкусанный стручок сладкого перца, а в другой – пара сапог.
– Мама сказала, чтобы к среде. – Он держал сапоги за ушки. – Слышишь? Мама велела, чтоб ты их к среде починила.
Бэби Сагз посмотрела на него, потом взглянула на женщину, что придерживала кусавшую удила лошадь.
– К среде, слышишь? Эй, Бэби Сагз? Ты слышишь?
Она взяла у мальчика сапоги – высокие, с ушками и отворотами, даже не очищенные от грязи – и сказала:
– Прости меня, Господи, прости меня! Да, конечно, я сделаю к среде.
Уже скрылась из виду скрипучая повозка, только что проехавшая по Блустоун-роуд. Никто в ней не сказал ни слова. Повозка покачивалась, и младенец уснул. На жарком солнце платье Сэти высохло и затвердело, покрывшись коркой; и сама она была – точно окоченевший труп.
Это же не ее рот.
Кто-нибудь, кто, может, не знал ее раньше или мельком видел ее в ресторане через приоткрытую дверь, мог бы еще подумать, что губы у этих женщин похожи, но только не Поль Ди. Он знал лучше. О, конечно, кое-что знакомое – высокий лоб, спокойствие – у этой женщины на фотографии были. Но вот рот точно был не ее, так он и сказал Штампу, который пристально смотрел на него.
– Да нет, знаешь, старик, что-то уж больно не похоже. Я Сэти хорошо знаю, не ее это рот. – Он разгладил газетную вырезку и смотрел на фотографию, явно ничуть не волнуясь. По тому, как торжественно Штамп разворачивал газету, по той нежности, что таилась в пальцах старика, когда он разглаживал листок на сгибах, распрямлял его – сперва на коленях, а потом на досках, сложенных штабелями, Поль Ди догадался, что его слова сбивают Штампа с толку и что написанное в газете должно потрясать до глубины души.
Свиньи визжали за оградой. Весь день Поль Ди, Штамп и еще человек двадцать загоняли их наверх, на бойню. Несмотря на то что фермеры-хлебопашцы теперь двинулись дальше на Запад, а Сан-Луи и Чикаго поглощали невероятное количество рабочей силы, Цинциннати по-прежнему считался среди жителей Огайо самым крупным портом для выгрузки и забоя свиней. Главной заботой здесь было получить живой груз, забить свиней и отправить туши вверх по реке, потому что северяне свинину обожают, просто жить без нее не могут. Зимой, в течение месяца или около того, любой бродяга мог получить на бойне работу, если способен был дышать невыносимой вонью и держаться на ногах по двенадцать часов подряд – то, чему Поль Ди был отлично обучен. Ну а сил ему пока было не занимать.