Читаем Возвращение Мюнхгаузена. Воспоминания о будущем полностью

Экс-критик не счел нужным вспоминать эмоции и мотивы, приведшие его после секунд бездействия к решению: догнать уходящий эпиграф. Конечно, надо бы соблюсти конвенансы и не показать излишнего любопытства, а так, как-нибудь снисходительно улыбаясь: «Ну, какой там у вас этот самый, как его…»

Заинтригованный критик, вероятно, все это и проделал с той или иной степенью непринужденности.

Влоба он настиг в вестибюле остановленным размотавшейся обмоткой. Вынув изо рта английскую булавку, он, не разгибая спины, ответил:

– Если мой эпиграф покажется вам грубым – это потому, что он не с книжной полки. Частушка, записал в вагоне. Как ваше полное заглавие? «О судьбах русской интеллигенции»? Ну вот, не угодно ли:

Сяду я на камне, слезы капают:Никто замуж не берет, только лапают.

И, зашпилив обмотку, Влоб распрямился:

– Впрочем, ваша благовоспитанная тема вряд ли позволит своему эпиграфу так грубо с нею обращаться. Не правда ли?

Историограф интеллигенции сделал, должно быть, кислую рожу. Но вежливость понудила его не поворачивать сразу же спины, а проявить некое великодушие, предложив вопросы: «Над чем работаете? Какой объект в центре вашего внимания?» На что Влоб отвечал кратко:

– Вы.

– То есть?

– Ну да: вы, критики; причем предупреждаю: вопрос о том, как возникает в критике его критика, отодвигается для меня вопросом более тонким – как проскальзывает в бытие сам критик, при помощи какого трюка этот безбилетный пассажир…

– То есть позвольте…

– Никакого «то есть», к сожалению, позволить не могу, поскольку речь идет о литературном критике.

Старику, конечно, ничего не оставалось, как развести руками, а Савл Влоб тем временем продолжал:

– Разве один из вашей братии, наиболее откровенный, я говорю о Геннекене, – не имел неосторожность признаться: «Художественное произведение действует только на тех, чьим выражением само является». Раскройте «La critique scientifique»: буква в букву так. Но ведь художественное произведение рассказывает жизнь своих персонажей. Если разрешить какому-нибудь персонажу, так сказать, безбилетно в жизнь, дать ему ключ от библиотечного шкафа с правом стучаться в бытие, то персонаж – в этом не может быть никакого сомнения – во время своего пребывания среди нас принужден будет заниматься критикой, только критикой. Почему? Уже по одному тому, что он из всех нас наиболее заинтересован в своей собственной судьбе, потому что ему необходимо скрыть свое небытие, небытие, которое, согласитесь, неудобнее даже дворянского происхождения. И вот существо менее реальное, чем чернила, которыми оно пишет, принимается за самокритику, всячески доказывая свое алиби по отношению к книге: меня, мол, никогда там не было, я художественно не удался, автор не в силах заставить читателей поверить в меня как в образ там, в книге, потому что я не образ и не в книге, а я, как и вы все, я здесь, дорогие читатели, среди вас, по сю сторону шкафа, и сам пишу книги, настоящие книги, как настоящий человек. Правда, конец этой последней тирады критик, переписывая набело, всегда вычеркивает и «я» переправляет на «мы» («Как мы писали в нашей статье» – «Мы с удовлетворением констатируем»): все это вполне естественно и объяснимо – существу, плохо разучившему свою личность, лучше избегать первого лица единственного числа. Так или иначе, персонажи, населяющие книги, как и мы, населяющие наши планеты, могут быть либо верующими, либо атеистами. Ясно. Я хочу сказать, – продолжал Влоб горячо, не давая собеседнику вставить хотя бы слово, – что далеко не все персонажи оборачиваются критиками (случись такое – хоть бросай жить!), нет, – в критики идут отрицающие бытие своего автора, то есть атеисты – во внутрикнижном масштабе, разумеется. Они не желают быть выдуманными каким-то там выдумщиком и как умеют и могут мстят ему, убедительно доказывая, что не автор измышляет персонажей, а они, персонажи, измышляют авторов. Вы скажете, что это крадено у Фейербаха: но я и не отрицаю эрудиции критика, я отрицаю только его бытие.

Тут экс-критик попробовал все-таки проявить некое бытие и встать на защиту себя и себе подобных. Старик подробно пересказал мне свою гневную отповедь Влобу. Но я, поскольку вас интересует лишь последний, приведу только один из его аргументов, сводящийся в основном к тому, что теория эта получает свой смысл лишь за счет… здравого смысла.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)
Один в Берлине (Каждый умирает в одиночку)

Ханс Фаллада (псевдоним Рудольфа Дитцена, 1893–1947) входит в когорту европейских классиков ХХ века. Его романы представляют собой точный диагноз состояния немецкого общества на разных исторических этапах.…1940-й год. Германские войска триумфально входят в Париж. Простые немцы ликуют в унисон с верхушкой Рейха, предвкушая скорый разгром Англии и установление германского мирового господства. В такой атмосфере бросить вызов режиму может или герой, или безумец. Или тот, кому нечего терять. Получив похоронку на единственного сына, столяр Отто Квангель объявляет нацизму войну. Вместе с женой Анной они пишут и распространяют открытки с призывами сопротивляться. Но соотечественники не прислушиваются к голосу правды — липкий страх парализует их волю и разлагает души.Историю Квангелей Фаллада не выдумал: открытки сохранились в архивах гестапо. Книга была написана по горячим следам, в 1947 году, и увидела свет уже после смерти автора. Несмотря на то, что текст подвергся существенной цензурной правке, роман имел оглушительный успех: он был переведен на множество языков, лег в основу четырех экранизаций и большого числа театральных постановок в разных странах. Более чем полвека спустя вышло второе издание романа — очищенное от конъюнктурной правки. «Один в Берлине» — новый перевод этой полной, восстановленной авторской версии.

Ганс Фаллада , Ханс Фаллада

Проза / Зарубежная классическая проза / Классическая проза ХX века / Проза прочее