Юра огляделся и, не увидев ни души, решил не поднимать заранее шум, а ждать. И рассердился на себя, поскольку понял, что его разумное решение означает лишь то, что боевой пыл его вязнет в этом средоточии мертвечины. Юра негромко постучал по прилавку и потянулся к раскрытой книге, чтобы взглянуть на название – без интереса, просто так. Сложил на пальце книгу, чтобы видеть обложку, но прочесть название не успел – на стук из-за стеллажей бесшумно появился тот, кого он искал. Был он почти незаметен на фоне старых переплетов, столь же покоробленных, тусклых и пыльных. Но привидением он не был, был существом человеческим, по крайней мере, наполовину. На ту половину, которая не мыслит себя без винопития. Одним словом, разило от Валентина дешевым портвейном.
– Я уже закрываю, – проговорил он голосом пропитым, конечно же, и глуховатым, но тембра пристойного, с дикцией почти профессорской. – Я закрываю, молодой человек. Семь часов. Что бы вам раньше прийти. Чернокнижием интересуетесь? – спросил он, заметив свою книгу в руках у Юры.
– Нисколько, – бросил Юра книгу.
– Удивительное дело. Сейчас каждый второй интересуется – не за горами конец тысячелетия. Менее двадцати лет осталось. Не интересуетесь, значит. А зачем же тогда было «Некрономикон» хватать? Я думал, вы из любителей – воровать хотели. И зря. Не то чтобы я в осуждение, но это подделка, уж поверьте. Демонов с помощью этой книжицы вытребовать невозможно, сколь ни пыжьтесь. Писалась она каким-то чудаком, начитавшимся Говарда Лавкрафта, писалась от неуемного юношеского ночного безделья, не иначе, и на возмутительной, крайне дурной, латыни современного неуча – якобы средневековый перевод… Читать и смешно, и грустно. А вы, так пристально и недобро глядящий на меня, вообще-то понимаете, о чем речь? У меня такое впечатление, что не понимаете.
– Нет, – подтвердил Юра. Он растерялся, поневоле прислушиваясь к приятному голосу, противоречащему желтизне и обрюзглости когда-то правильного, как угадывалось, лица и ниспадавшей небрежными волнами отросшей седине. Юра склонялся к тому, что произошла ошибка, что он чуть было не изувечил человека совершенно постороннего, потому что не могла же мама предпочесть такого… такое… такое сомнительное существо всем им – бабушке, папе, ему самому.
– Ну, объясню, если желаете, – снизошел Московцев и допил остатки из обсиженного мухой стакана.
Ему давно уже не приходилось никому ничего объяснять, и это угнетало, вызывало ощущение потери. Человеческий материал, способный воспринимать его объяснения, подевался куда-то, запропал, как пропадают, случается, привычные старые вещи. Столь привычные, что их не замечаешь. Столь старые, что и не нужны. Одиночка новичок же, забредший в лавку, мог бы стать добычей, и Московцев вдохновился: