– Да он и не был слишком уж сложным. И с образованием подкачал.
– Он был огромный писатель.
– А поднялся на простом репортаже. Так вот ты мог бы, как Хемингуэй, писать репортаж, меняя фамилии, – и выйдет бессмертный роман, который сломает читателя.
– Мне неинтересно это. Чтоб писать, у меня должен быть какой-то повод высказаться. Вот Прилепин своим отношением к революции и к жизни вызвал во мне отклик. И я написал. Мне нужен импульс. А в жизни Рублевки меня ничего не задевает. Прилепина или кого-то еще эта Рублевка раздражает. Оксане Робски это интересно. А меня Рублевка не трогает.
– Ладно, Хем тебе не близок. А вот Бунин, – уехал на чужбину и стал вспоминать русскую деревню.
– Да, это сильная ностальгическая нота.
– Но вот и ты предупреди Фридмана, что уедешь в Лондон, просидишь там год безвылазно и будешь писать ностальгические тексты про Рублевку. (Вон Олег Киселев как там тосковал по Москве! Очень пафосно.)
– Мне не нужен для этого Миша. Мне нужна внутренняя потребность. А ее нету.
– Ничего, ты в Лондоне начнешь тосковать по нескошенным лугам, по мужикам, по березкам. И Рублевка будет тебе уже не Рублевка, а дорожка в поле, родная, как картинка на этикетке «Пшеничной».
– Если б меня выслали и не дали б приехать – может, ностальгия и появилось бы.
– Вон как Дубов написал «Большую пайку».
– Да, это банально, но, как писала Ахматова про Бродского…
– Рыжему сделали биографию.
– Его подтолкнули к творчеству.
– А ты дружишь с начальством, и тебя не трогают.
– Для литературы это, конечно, минус.
– А для частной жизни – счастье… И вот ты разрываешься между этими полюсами. А найми литературных негров, Дюма не гнушался, а ты чем хуже?
– Негры тут не помогут. Мне чего-то такого не хватает, наверно, ну я не знаю… дара. Чтобы так вот сесть и писать – меня сильно почти ничего не задевает. Нету потрясений.
Может, будут.
Приложение 2 (Из архивов). Набоков в Montreux
Мы – почти все, исключая считаных счастливцев – навсегда опоздали в Montreux, и город этот теперь стоит для русских пустой. Можно только бесплодно мечтать про то, что вот если бы в каком-нибудь 75-м уже не было советской власти, а вместо нее были б деньги на билет в Швейцарию. И вот добраться туда, и Набоков чтоб взял все бросил – и романы сочинять, и сон свой послеобеденный, и теннис, эту дорогую стариковскую отраду, вот все бы бросил – и принялся бы со мной беседовать.
Ну помечтали, и пора возвращаться в скучную швейцарскую действительность. Montreux – город контрастов. Ведь, кажется, если горы, и леса, и озера, то должно быть дико, так, чтоб неграмотные горцы в засаленной советской униформе ухаживали за козами (забавна эта легкая двусмысленность толкования любви к животным). А в свободное время предлагали вам шашлык по-карски с кислым подозрительным вином.
Но – нет… Тут, напротив, полная цивилизация с изощренной роскошью. Это странное соседство комфортного, богатого, кропотливого обустройства жизни – с диким, вольным и бесхозным. Это извращение, которое-то и завлекает, и тащит к себе…
К славному юбилею – 100-летию писателя – русский скульптор Александр Рукавишников подарил отелю Montreux Palace, где Набоков прожил 15 лет, монумент – чтоб поставить его перед входом. Памятник изображает писателя, сидя качающегося на венском стуле. Набоков запечатлен как раз в момент, когда стул этот, покачнувшись, стоит на двух ножках и непонятно, куда вот-вот рухнет вместе с седоком – не на этот ли Bentley, который подъезжает к богатому подъезду? Надо вам тут еще напомнить, что девичья фамилия матери писателя – Рукавишникова; так что у Набокова и автора памятника ему – общие предки, нижегородские купцы.
Еще один монумент навстречу 100-летию изваял местный скульптор Бернар Баво. Но скромнее: это всего только бюст.
– Зачем? – спросил я Баво.
– Чтоб увековечить Набокова!
Это по-французски звучит не так угрюмо и стыдно, как переименование Набережных Челнов в Брежнев – но, напротив, очень изящно: demortaliser, в смысле – обессмертить.
– Сто лет Набокову? Для города это дата, но для истории Набоков слишком молод, – рассказывает мадам Люти, городская архивистка.
Она мне спокойно и терпеливо объясняет, что именно смогло достичь в ее глазах статуса истории. Это люди ранга, допустим Карамзина, который тут бывал в 1789-м, или там Пьера Чайковского (1878), молодого Лео Толстого (1857), Николя Гоголя и Теодора Достоевски, – последний в двух шагах от Montreux, в шоколадной столице страны Веве, оплакивал умершую в 1868-м дочь Софи… Так вот он в Веве сочинил начало «Идиота», после чего немедленно уехал в Италию.