Пройдя по длинному, глухому, не освещенному солнцем коридору, буквально лбом уперся в еще одну дверь. Открыв ее и сделав несколько шагов по скрипучему полу, понял, что оказался в самом центре залы, которая вчера называлась якиторией. Все было тихо, сумрачно, но идеально прибрано. А главное – ни одной живой души. Сквозь узкие щели ставней свет едва проникал в помещение, но сомнений быть не могло: мы действительно здесь уже бывали. А вот и наш стол, за которым сидели и как одурелые глушили этот чертов забористый первачок.
«Стоп! – очередная мысль заставила меня застыть на месте. – Но ведь она же женщина! Она же вчера пила наравне со всеми. Я-то это помню. Однако, сегодня проснулась, и ей – хоть бы хны. Даже рассолу не попросила! И сейчас выглядит, как роса. Еще свежее, чем вчера. Вот это баба! Да ее в две тысячи восьмом надо срочно в президенты. Бесспорный лидер большой восьмерки. И на хрен нам ненужное ВТО, считай, у нас в кармане широких штанин. Помимо паспорта, естественно. Какая Меркель? Куда несчастным немцам тягаться с нами?»
Подойдя к двери, которая вчера служила входом в круглосуточно работающее заведение, я сначала немного постоял, а затем с охватившим меня мальчишеским задором резко распахнул ее, пнув по ней босой ногой, и уже через секунду оказался на крыльце японо-русской избы-якитории.
Яркий луч солнца залил мне глаза. От этого божественного света меня, по-моему, даже качнуло в сторону. И не сказать, чтобы слабо качнуло, но я на ногах устоял.
Сотворив себе рукой импровизированный козырек, увидел идеально заасфальтированную дорогу с белой разметкой, уходящую за горизонт по богатому разноцветьем необозримому полю. Правда, дорога эта была пуста. Ни гужевого тебе транспорта, ни самого Карпа Тимофеевича, в простонародии Харона, на ней я не увидел.
Стоя на крыльце, улыбаясь, размышлял: к счастью или к сожалению я не увидел на дороге Карпа Тимофеевича? Хорошо это или плохо? К удаче или, наоборот, дурное предзнаменование? И что вообще в этой жизни есть это самое «хорошо», если потом на твоих глазах оно – когда резко, когда незаметно – превращается в плохое? Ну где эта невидимая грань, через которую судьба-индейка, то и дело туда-сюда переступая, трансформирует и душу, и сознание, и нравственные принципы, и даже самые сокровенные чувства? И что это, в конце концов, за грань такая, раз о ней рассуждать возможно исключительно с позиций философских?
Только вот что странно: когда, стоя на крыльце, я размышлял об этом, на сердце было как-то удивительно спокойно, легко и одновременно невероятно радостно. И я бы даже сказал, что испытывал на тот момент неописуемый восторг, какое-то пришедшее с небес одухотворение. Одухотворение просто оттого, что было тепло, стрекотали кузнечики, и мой Бог в своем лучистом озаренном свете купал нашу грешную Землю, где я, маленький и незаметный, глупый человечек, имел возможность наслаждаться этой жизнью и этой невообразимой красотой великого и не имеющего себе равных по совершенству фантастического мира.
Раскинув руки и запрокинув голову к синему, как бездонное море, чистому, безоблачному небу, я смеялся, подобно младенцу, впервые увидевшему что-то до невероятного забавное, а потому и интересное.
Младенцу, который еще пока воспринимает этот мир исключительно по-своему, безгрешно и космически свободно, без невидимых граней судьбы и без душевных язв, порою исчезающих, но затем почему-то появляющихся снова…
– Господи, я грешен! – словно помешанный, я радовался яркому божественному солнцу и стрекотанию кузнечиков. – Грешен! Во мне так много мусору, так много наносного, и нескончаемая череда пороков роится во мне, но только знаю, что без Тебя, Господи, не бывает в этом мире ни истинного счастья, ни истинной любви! Я знаю, что Бог – есть любовь, а любовь – есть мир и красота, и по-другому, Господи, к счастью, не бывает! Да, Бог есть любовь!
Я присел на ступеньки и, приложив ладонь ко лбу, медленно раскачивался взад-вперед, усиленно пытаясь понять, что же это вдруг такое на меня нашло. Откуда это неожиданно возникшее чувство радости и ощущение невероятной легкости на сердце?