Немцы еще не бомбили центр Новгорода, но уже всюду чувствовалось нервное дыхание эвакуации. С трудом я уговорил старого парикмахера побрить меня, но касса уже не работала. Я штурмом взял какую-то столовую и тоже даром съел суп и голубцы. В городе становилось все пустыннее, одни двери были заколочены, другие раскрыты настежь, валялись какие-то бумаги, какие-то альбомы, остатки добра, увозимого наспех. Пустели дома, пустели улицы, становилось все тише и тише. Два немецких разведчика кружились над центром, и так низко, что видны были летчики в шлемах, отвратительно похожие друг на друга. Потом и эти воздушные близнецы ушли.
Ничего не может быть страшнее на войне, чем отбиться от своей части. Впервые я испытывал с такой остротой муку одиночества. И ни о чем я больше не думал, как только о том, чтобы снова обрести свой дом. Таким домом была мне Семидесятая, и все мои мысли вертелись только вокруг нее. Вероятно, каждый, кто воевал, испытывал это чувство. Мой полк, моя дивизия, однополчане… Добрые слова, добрые понятия, от которых тоской сжимается сердце. Я пробовал передать это ощущение и в первой своей послевоенной повести — «Полк продолжает путь», и через два года в «Однополчанах». К сожалению, я не показал, как меняется или, вернее, как трансформируется понятие «дом» на войне. Это тем более жаль, что я сам все это пережил очень остро.
Когда я уходил из новгородского кремля и слушал затихающий шум ротационных машин, и потом, когда ел даровые голубцы, я думал только об одном: Семидесятая! Вот так же шумит ротация и у нас, в 227-м ГАПе готовят вот такие же голубцы, только куда вкуснее… И дальше весь мой, почти невероятный путь в Ленинград — Валдай, Куженкино, Бологое, Угловка, Боровичи, Хвойная, Мга… Весь этот бессонный маневр был мной совершен с единственной мыслью: Семидесятая! И я думаю, что редактор фронтовой газеты Московский понял это и помог мне бумагой за подписью бригадного комиссара Рябчего: «Откомандировывается в распоряжение Северного фронта…»
Валдай, Куженкино, Бологое, Угловка, Боровичи, Хвойная, Мга, Ленинград. Возможно, что и подполковник войск НКВД в Бологом понял мою тоску, когда «посадил» меня на тормозную площадку товарного и предупредил: «Только не на Чудово, выходите в Угловке, а там на Боровичи!» Возможно, что это понял и комендант станции Хвойная. Он показал мне строжайший приказ никого не пропускать в Ленинград и разрешил мне занять место в санитарном поезде, который следовал в Ленинград. Последний поезд в Ленинград через Мгу. Старая «овечка», выбиваясь из сил, тащила и тащила этот поезд через неизвестные станционные руины.
Мелькнул красный домик — последний полустанок перед Ленинградом — Обухово. Нет, еще один полустанок — Ленинград-Товарная. И вот я у цели: сегодня же в штабе округа я узна́ю, где воюет Семидесятая, и сегодня же домой…
Но скоро, очень скоро я по-новому ощутил слово «дом». Я действительно узнал, где воюет Семидесятая, вернее, в каких местах пробиваются ее полки. Я встретил своих однополчан — одних под Лисино-Корпусом, других под Тосно, третьих под Ушаками. Для Семидесятой это не просто вехи мучительного отступления, но и вехи отчаянных боев. Я встретил Краснова, он был ранен, но целый день держался на ногах и командовал. Полка у него не было. Но к нему стекалось все живое из разных полков. И эти живые и закаленные Шелонью и Мшагой войска продолжали драться и после того, как Краснова увезли в госпиталь. Издали я увидел его великолепные усы, торчащие из белого кокона.
Я встретил артиллерийский полк Подлуцкого (Ходаковского уже назначили начартом), который прошел около двухсот километров по тылам врага, не потеряв ни одного орудия. Почти все в этом полку были ранены — кто тяжелей, кто легче. Был ранен и Подлуцкий, и Ларин, и Карпекин, тот самый Карпекин, который отбил у немцев горючее, чтобы полк мог двигаться дальше. А те, кому не хватило немецкого бензина, тащили орудия на руках, а это были тяжелые гаубицы, которых и тракторы-то тянули нелегко.
Я был в Семидесятой, я обнимал своих однополчан, но то новое ощущение дома, которое я испытал, когда увидел красный домик Обухова и железные сараи Ленинград-Товарной, это новое чувство становилось все сильней, я чувствовал, как оно растет, и знал, что ему суждено расти и крепнуть.
Одна из теорий возникновения и развития нашей Вселенной утверждает, что Вселенная живет, постоянно расширяясь. Может быть, когда-то это был слабый комочек? Верна ли эта теория для нашей Вселенной, я не знаю, но чувство дома, столь свойственное человеку, способно к постоянному расширению. Я испытал это на себе осенью сорок первого. И потом снова испытал летом сорок второго.