Было утро, когда ничем доселе не приметный красноармеец Демин воодушевил всю дивизию. Он стоял в норе высотой в его рост, и, когда пошли немецкие танки, он, как этому его учили, бросил в танк бутылку с горючей смесью. Танк загорелся, а Демин был ранен в правое плечо. В это время он увидел второй танк. Демин успел пригнуться. Танк на большой скорости прошел через его нору. Демин выпрямился и левой рукой бросил вторую бутылку по танку. Загорелся и второй танк.
На следующий день был ранен комиссар артполка Кузьмин. Я отвез его в Менюши, где находился медсанбат. Михаил Иванович был ранен неопасно: осколок перебил ему ахиллесово сухожилие. Но боль была сильная, и ходить он не мог. Я простился с Кузьминым, когда он уже был перевязан и лежал на носилках. Я поцеловал его, и Кузьмин шепнул: «Скажите Галстяну: могу на костылях… Пусть только не увозят в госпиталь». Что я мог ответить Михаилу Ивановичу?
А через полчаса приехал Галстян в медсанбат и увез Кузьмина в полк: «Ларин будет тебе пока во всем помогать!»
И эта невероятная история стала возможной только потому, что дивизия в июле крепко держалась на ногах. В начале августа Галстян отвез Кузьмина на полевой аэродром, оттуда его отправили в глубокий тыл. И не потому, что Кузьмину стало хуже…
Рано, слишком рано в Семидесятой стали говорить: «Мы остановили немцев», «Немцам нас отсюда не сдвинуть». Эта уверенность имела основу: дивизия оказалась для немцев трудным орешком. Но в этой уверенности слышались и нотки зазнайства. Немцы готовились к новому большому наступлению, а мы едва чувствовали локоть соседа и справа и слева. Соседом слева была горнострелковая дивизия, совершенно не приспособленная для здешней войны, соседом справа была Кировская дивизия народного ополчения, где каждый человек был героем, но которая была еще слабо обучена.
Мне, литератору, близок не только военный, но и, так сказать, психологический аспект этой темы — возможность не только сохранять в длительной обороне нравственные устои, но и сделать их еще более огнестойкими. Оборона — серьезнейшая проверка для воюющего человека. Нередко случается так, что именно в обороне воспитывается душевная готовность все претерпеть и выдержать любые испытания во имя будущей победы. Такая тема мне близка и как ленинградцу, пережившему длительную осаду и дожившему до победы.
Десятого августа немцы начали генеральное наступление. Удар был всесторонне обдуман и нанесен с большой силой. Сколько можно понять, читая теперь воспоминания немецких генералов, решено было покончить с Ленинградом раз и навсегда. В первый день на небольшой участок фронта был брошен авиационный корпус, который работал четверо суток с небольшими перерывами. Ровно в пять часов утра немецкие самолеты начинали свою работу и заканчивали ее в девять вечера. В первый день бомбежки немецкая пехота стояла на месте. В боевом охранении было слышно, как немцы гуляют, поют песни, подают фальшивые команды. Немецкая авиация справляла свой день.
Девятого августа, недалеко от штаба дивизии, я встретился с начсандивом Додзиным. «У тебя плохой вид, — сказал он, — ночуй в моем автобусе». Что это за автобус, я узнал через пять минут, когда на мягкий кожаный диван были постланы свежие простыни и впервые за последние пять дней я разделся как дома, принял душ и лег, наслаждаясь неожиданным покоем и чувствуя себя по крайней мере Петронием в лучшие его дни. Живут же люди! Просто невозможно было представить себе этот автобус переполненным стонами раненых, прокисшим духом газовой гангрены… Да полно, на сколько раненых рассчитали это чудо? На какую странную войну отправляли этот салон?
— Сколько их у тебя? — спросил я Додзина, засыпая.
— С ума сошел! Я и этот-то один еле-еле выцыганил. Опытный образец!
Проснулся я оттого, что произошло нечто страшное, чудовищное и такое близкое, что я бы не удивился, если бы увидел не Додзина, а немцев. Такого ощущения близости немцев я никогда — ни до, ни после — не испытывал. Натягивая на себя брюки и гимнастерку, я пытался понять, что происходит или что уже произошло. Немцы давно уже ставили на самолеты всякие угрожающие сирены, и к этому в дивизии успели привыкнуть. Но это утро тем отличалось от всех других и от всего того, к чему мы уже успели привыкнуть, что немцы не нуждались ни в каких звуковых ухищрениях. Небо было занято немцами так, что за целый день в нем не было ни одного голубого просвета. Немецкие самолеты вылетали тесной толпой, как птицы, выпущенные одним человеком. Потом они строились как на параде — каждому свой квадрат, неприцельно освобождались от бомб и неохотно уходили, чтобы уступить место новой механической стае. Семидесятая была прижата к земле, все сидели по своим норам, и только Краснов на переднем крае в сожженной Теребонье ходил в рост, ругаясь и проклиная немцев. Он ждал удара немецкой пехоты и дождался его.