Для Диего день отчаяния наступил, когда он, сержант Иностранного легиона, столкнулся лицом к лицу с бывшим эсэсовским офицером, участником карательных акций в Польше, на Украине и во Франции. Рослый, широкоплечий, с бычьим торсом и затылком, с лицом боксера, он нисколько не боялся пересудов на свой счет и давал отпор всем, кто смел задевать его. Диего, который во время войны в Испании дал зарок, что любой фашист при встрече с ним пожалеет о том, что появился на свет, сознавал невозможность исполнить клятву в данном случае. Своевременно информированное начальство холодно предупредило его, что существует непреложное правило: вступающий в Легион обязан забыть свое прошлое.
— Если я пришел в отчаяние, — сказал Диего, — то это во многом из-за него. Смотря на него, я все время повторял себе: раз такая сволочь живет спокойно, с чувством полной безнаказанности, значит, мир, где мы живем, плохо устроен. Наша победа сорок пятого и в его глазах, и в наших превратилась в печальный и жалкий фарс.
Болек отреагировал на это с привычной горячностью:
— Несправедливость может пробудить гнев или вызвать бунт, но не отчаяние. С той поры, как был создан мир, несправедливость входит в него составной частью. Волк сильнее ягненка, это несправедливо, но мы ничего не можем с этим поделать, нам остается только застрелить волка или оплакать ягненка. С отчаянием дело обстоит иначе. Это когда сомневаешься во всем. В гетто я иногда сомневался не в победе над немцами, а в нашей способности содействовать ей. Однажды ночью нам сообщили о смерти одного человека. Его звали Ашер Баумгартен. Он был поэт. И хроникер. Мы, участники Сопротивления, передавали ему информацию о том, что происходит в гетто: нам нужно было оставить свидетельство о наших муках и нашей борьбе. Для Истории, ведь мы были уверены, что раньше или позже погибнем. То, что Иммануил Рингельблюм делал в Варшаве, мы пытались сделать у себя, в Даваровске. Мы верили в Ашера. Верили в его беспристрастность, в его писательский талант, в его миссию хранителя памяти. В тот день, когда немцы устроили последнюю облаву на детей, гетто погрузилось в траур, в котором боль смешивалась со стыдом. На следующую ночь Ашер покончил с собой. В прощальном письме он попросил прощения за то, что оставляет нас, но, как было сказано дальше, «я видел детей, слышал их крики и плач, и нет у меня больше слов, чтобы говорить об этом…». Вот так. Для меня это был момент наивысшего отчаяния, какое я испытал в жизни.
Гад вспомнил о временах совсем недавних:
— Детство и отрочество я прожил в довольстве и ласке. У меня было все. Собственная машина, квартира в Манхэттене, круг друзей. Моего отца обожали за великодушие, мать за гостеприимство. Нашему счастью можно было завидовать, но люди говорили, что мы его заслужили. Мои родители любили друг друга, мои братья посещали йешиву, мои сестры учились в университете. Потом удача от нас отвернулась. За одну неделю отец потерял все свое состояние. Хуже: потерял всех своих друзей. Он стал одинок. И несчастен. Он пытался понять: «Все эти люди, которые льстили мне, благодарили, клялись в вечной признательности — где же они? Почему они исчезли?» Как-то вечером он сидел один в кабинете и впервые за свою взрослую жизнь заплакал. Я увидел это в приоткрытую дверь. И слезы его наполнили меня отчаянием. Чуть позже он собрал всю семью и рассказал нам о своем открытии: человек не всегда человечен, даже если живет в изгнании. Именно тогда он решил перевезти нас в Израиль.
— Понимаю, — сказал Болек. — Однако я порой говорю себе, что лучше было бы не всегда понимать.
— А как было у тебя, Гамлиэль? — спросил Диего.
Гамлиэль заколебался: вытащить на свет воспоминания, по-прежнему обжигающие, о последних месяцах войны в Будапеште? Или о днях ожидания в Вене?
— Я отчаиваюсь, лишь когда влюблен, — сказал он, желая разрядить обстановку.
Никто не засмеялся. Тогда он заговорил о маме, об Илонке, об Эстер. Он вновь увидел их, и сердце его наполнилось счастьем, а потом бесконечной грустью, освободиться от которой он был не способен.
— Тебе действительно не везет, — сказал Диего. — Стоит тебе полюбить женщину, как она исчезает из твоей жизни…
Да, подумал Гамлиэль. Мне действительно не везет. Везение мое умерло вместе с мамой, скорее всего, где-то в Польше. Но ведь мне повезло с Илонкой, разве нет? Без нее я бы не выжил. Не увидел бы Освобождения. Не встретился с Эстер, Евой, Толей и всеми моими друзьями. Разве не стала мне Илонка второй матерью, сделавшей для меня то, что любая мать совершила бы ради своего сына?