Немецкие пикировщики зашли на повторное метанье, и опять грохали бомбы. Упруго качала воздух взрывная волна. Очумевший от грохота, Гнездилов проклинал все на свете, даже утратил осанку, весь внешний вид начальника, которому, по его понятиям, вовсе не пристало поддаваться чувству страха: он лежал в канаве, задыхаясь от оседающей пыли, и боязнь быть убитым росла в нем с каждой секундой, завладевая всем его существом.
Прочесав напоследок колонну из крупнокалиберных пулеметов, пикировщики крутой горкой взмыли вверх и скрылись за лесом. Гнездилов виновато поднялся из канавы и ужаснулся: его машина лежала на обочине, опрокинутая вверх колесами, и горела. Видимо, вспыхнул бензин. Он огляделся вокруг. На дороге никого не было.
— Слушай мою команду! Встать! Бегом ко мне! — во все горло прокричал Гнездилов. Никто не отозвался. Лишь немного погодя медленно стали выбираться из мочажины люди.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Положение Западного фронта все ухудшалось.
Германские войска, преодолевая неорганизованное, но отчаянное сопротивление русских, взахлеб упиваясь выигрышно начатой кампанией, рвались на восток. К середине июля немецкие войска уже колесили по ухабистым дорогам и нескошенным полям Смоленщины. Отсюда, с лежащего на столбовой дороге города, Гитлер хотел еще одним рывком достичь наконец Москвы и завершить давно обещанный соблазненным легкой поживой немцам свой "блицкриг".
Угроза нависла непосредственно над Смоленском. Город охватывали две немецкие танковые группы, которые, нанося удар с двух направлений — с севера и юга, хотели поглотить в огненном, кипящем мешке шестнадцатую и двадцатую армии Западного фронта и таким образом развязать себе руки для удушения красной столицы, как об этом вещал Геббельс.
Прижатые к Днепру, советские войска дробились, рассекались на отдельные группы, но — чудом казалось! — чем тяжелее и опаснее было русским, тем сильнее ожесточались они в своем упорстве и мужестве.
Дороги в это время являли собой суровый и печальный вид: по одной стороне обочины ковыляли в тыл смертельно усталые, с кровавыми повязками, в изодранной одежде раненые. Шли они молча, затаив не прощенную врагу обиду. А навстречу им, может, равные числом, двигались маршевые колонны; эти шли на передовые. Раненые возвращались к жизни, бойцы пополнения шли навстречу смерти. Но в ту тяжелую пору мало кто думал о смерти: жестокость войны и нанесенная врагом обида были столь велики и так растравили русскую душу, что в мыслях и в сердце не оставалось места для страха: это чувство было притуплено, отнято или вовсе не дано природой. Защищая развалины города, никому не нужные ни теперь, ни после войны, под пулями идя в атаку по нещадно вскопанным полям или стойко, по многу часов Обороняя расщепленную и разодранную снарядами опушку леса, люди видели в этом большее — свое, родное, отечественное; и, если надо было погибнуть, солдат шел на это последнее, что было отведено ему судьбой, и сама смерть понималась как необходимость.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Одна из групп, направлявшихся в тыл, медленно двигалась краем дороги, до того медленно, что шедшие, кажется, уже не верили в то, что фронт прорван и им грозит опасность быть отрезанными и расстрелянными на этой тоскливой и печальной дороге. Ни шум боя, ни гремящие по магистрали немецкие танки, которые, обходя советские войска, все шире развивали прорыв, — ничто как будто уже не тревожило нестройные ряды медленно бредущих людей.
У них нечем было защитить себя.
Все они, раненые, еще утром, каких–нибудь полтора часа назад, лежали на тесно сдвинутых койках медсанбата; многие из них не успели закончить лечение, иные только что попали со свежими ранами; проспиртованные, пахнущие йодом бинты покрывали головы, плечи, руки, все тело, и случись это в другое, спокойное и затишное время неумолимые медики никогда бы не выпустили их на волю.
Страшное обстоятельство принудило сделать это без малейших колебаний.
Покинув стены надоевшего им медсанбата, они и не собирались возвращаться туда: они меньше всего беспокоились о собственных незаживших ранах и думали только о том, как бы выбраться из этого дышащего огнем котла, скорее попасть в свои роты, полки, дивизии, потому что в крутой обстановке нет худшего несчастья, чем оказаться вдали от товарищей.
Шли они сбивчиво, с понурыми лицами, поминутно озираясь.
— Дотянем, браты… — приглушенно говорил полковой комиссар Гребенников. Он был старшим среди них годами, званием, пережитой жизнью. Лежа в медсанбате койка в койку с солдатами, он ни за что и ни перед кем не отвечал, а вот теперь, очутившись в беде, по праву старшинства взял на себя команду.
Но верили ему немногие. Изнывающие от ран, безоружные, не имеющие ни винтовок, ни гранат, ни хотя бы ножей, они вообще теряли всякую надежду спастись. И комиссар это понимал. Понимал — и ничего не мог поделать. Слов утешения не хватало. Слова были не нужны.
Подгоняемые частой стрельбой, явственно, до рези в ушах, слыша танковый скрежет, они ускоряли шаги.