— Она, как бес в юбчонке, честь отняла, а царством наградила! — поднял он кубок с вином за тот соблазн, за панночку, под тупым взглядом шута, не понимающего, о чём же говорит царь.
«Соблазн, соблазн! А всякий ли?»… Тут его мысль растеклась по сторонам слишком широко, и на этом он остановился. Но он увидел в ней, в царице, в Марине, ту же капризную панночку, хотя самомнением куда более высоким… «Так чем же наградит тогда она меня?..»
Он почесал затылок от восхищения и посмотрел на князя Семёна, на то, как тот уставился на него, как и Петька, и, видимо, полагает, что он пьёт без причины.
«Интересно, а считать она умеет? Вот дать бы ей ту книжицу… Да нет же! Достаточно и одного Пахомки! Она нужна мне тут, живой и глупой!»
И с этой весёлой мыслью, оставив шута у себя в комнате, он пошёл к Марине, чтобы посетить её в очередной раз. Разговор у них сначала зашёл о положении тут, в большом лагере. Затем он перекинулся и на другое, когда Марина вспомнила о своём послании в Рим, к папе.
— Значит, что-то обещать папе?.. Да хоть самому чёрту клятву дам! — воскликнул он. — Папа так папа! Ха-ха!..
«Фу-у, какой грубиян!» — отозвалось неприятно у Марины в сердце.
— Его веру, католичество, на Руси насадить? Не так ли?
Духовник Марины, ксёндз Антоний, кивнул согласно головой.
А он, изобразив на лице добродушие, улыбнулся ему. Но это вышло неудачно, так как Марина подозрительно посмотрела на него. Он же улыбался и улыбался, чтобы поверили в искренность его слов, а сам трепетал от желания наказать вот этого иезуита, лживого, но и смышлёного к тому же… Тот был всегда при ней на их встречах, как будто она загораживалась им от него.
«Этот — не Пахомка! Тот если сворует, то будет каяться и землю целовать! В церковь побежит — свечку поставит своему святому!.. А этот — ни гу-гу! Припрёшь к стенке разоблачением, — вспомнил он недавний случай с соболями, исчезнувшими у кого-то из ближних царицы, — так вывернется, сукин иезуитский сын! Ещё тебя же обвинит во всех земных грехах!»
И он нарочно, чтобы позлить её, похлопал ксендза по плечу:
— А ты, батюшка, отвезёшь её письмо папе!
— Ваше величество, вы позволяете себе слишком много по отношению к моим духовным отцам! — повысила голос Марина и встала с кресла, в котором она обычно сидела в его присутствии, показывая тем свою независимость.
Как же в эту минуту она была рассержена! И злость была ей к лицу. А он смотрел на неё в такие вот злые минуты и почему-то сравнивал всё с той же Фроськой. Да, царица, полячка, но как женщина… Тут даже у него язык обычно останавливался… А ту, его Фроську, дьяки, тоже слишком уж смышлёные, как вот этот ксёндз, отправили куда-то подальше от лагеря, в голодную и разорённую смутой страну. И он иногда сожалел, что он царь. Он не был в восторге от царицы. Она проигрывала во всём Фроське. Он видел все её изъяны и ничего не находил в ней такого, из-за чего бы сердце дрогнуло иной раз само собой… Холодна, костлява, к тому же не терпела, не сносила его выходки… Да, перед ним была царица, и с ней он, по воле свыше, должен был хоть как-то уживаться. И вот в такие минуты он порой оттачивал всё ту же мысль: «У первого по женской части испорченным был вкус!..».. И ещё его удивляли в ней две крайности: она была то равнодушна и холодна, а то злилась вдруг, как кошка, и хвост трубой…
— Ваша светлость, я написала послание папе, — продолжила она уже по-русски, и весьма сносно, уступая в этом его просьбам. Да, он говорил ей уже не раз, что она московская царица, а его ближние предпочитают слышать свой язык из её уст. Язык московитов она освоила быстро, учить его она начала ещё до приезда в Москву. К тому же он, язык московитов, оказался схожим с польским. А вот её духовник, учёный муж, никак не мог осилить его. — И прошу передать его в Кракове папскому нунцию, уважаемому падре Симонетти. Эти хлопоты возьмёт на себя моя мать.
Она посмотрела на него, скривила тонкие губы в усмешке и обратилась к ксендзу: «Падре, так и передайте папе, если вас допустят к его руке! Его величество готов и дьяволу себя продать, чтобы заручиться его поддержкой!»
Шутить, и зло шутить, с издевкой и двусмысленно, она умела и уже показала не раз ему это.
На Крещение морозы, везде сугробы: и в лагере, за стенами его, поля перемело, в лесу по пояс снега.
Вот в этот день пан Юрий уезжал из Тушинского лагеря.
Марина была нездоровой и с отцом простилась в палате. Затем она всё-таки решила выйти на крыльцо хором.
— Достаточно ему было бы и этого, — тихонько заворчала Казановская.
Она всё ещё не забыла тот осенний торг, когда её ласточку, любимицу, делили, словно какую-то вульгарную девицу. Хотя он и царь, как все считают, но это же не её муж!.. А как она, малютка, расстраивалась, когда её и его, этого чёртова царя, как называла она мысленно нового супруга Марины, тайком обвенчал ксёндз… «О-о, господи, и не где-нибудь в костёле, у прелата, пышно, принародно, а в шатре, по-воровски!.. Matka bożka, какое сотворили с ней бесстыдство!..»