Когда они ушли, Юджин попробовал представить себе их в сладком покое, к которому они так часто взывали. Результат, подумал он, мог бы оказаться хуже, чем результат любой войны.
В темноте все вокруг и внутри него отвратительно поплыло. Но вскоре он провалился в пропасть тяжелого сна.
Все подчеркнуто простили его. Они с навязчивой тщательностью обходили его проступок, приятно исполненные рождественского милосердия. Бен хмурился на пего оиюршенно естественным образом, Хелен усмехалась и тыкала его в ребра, Элиза и Люк растворялись в нежности, печали и молчании. От их всепрощения у него гудело и ушах.
Утром отец пригласил его прогуляться. Гант был смущен и растерян: на него легла обязанность деликатного увещевания — на этом настояли Хелен и Элиза. Хотя в свое время Гант, как никто, умел метать громы и молнии, трудно было найти человека менее пригодного для того, чтобы рассыпать цветы прощения и благости. Его гнев бывал внезапным, его тирады рождались сами собой, но на этот раз в его колчане не было ни одной громовой стрелы и его задача не доставляла ему никакой радости. Он чувствовал себя виноватым, он испытывал такое же чувство, с каким судья мог бы приговорить к штрафу своего вчерашнего собутыльника. А кроме того: вдруг сын унаследовал его вакхические склонности?
Они молча прошли через площадь мимо фонтана в кольце льда. Гант несколько раз нервно откашлялся.
— Сын,— сказал он наконец.— Надеюсь, вчерашний вечер послужит тебе предостережением. Будет ужасно, если ты пристрастишься к виски. Я не собираюсь бранить тебя, я надеюсь, что это будет тебе уроком. Лучше умереть, чем стать пьяницей.
Ну вот! Слава богу, это позади.
— Конечно! — сказал Юджин. Он испытывал благодарность и облегчение. Как все они были добры к нему! Ему хотелось давать страстные клятвы и торжественные
зароки. Он попытался что-то сказать. И не сумел. Сказать надо было слишком много.
Итак, они получили свое рождество, начавшееся с отеческих увещеваний и продолжавшееся в раскаянии, любви и благопристойности. Они набросили на свои яростные жизни покров условностей, усердно выполняли все церемонии, соблюдали все ритуалы и думали: «Ну, мы ничем не отличаемся от всех других семей»; но они были робки, застенчивы и неуклюжи, как крестьяне во фраках.
Однако молчание они сумели сохранить лишь ненадолго. Они не были мелочны или злопамятны, а просто не умели сдерживаться. Хелен бросали из стороны в сторону ветра ее истерии, могучие прихотливые волны ее темперамента. Иногда у огня в своем доме она слышала завывание ветра снаружи, жизнерадостность ее угасала, и она испытывала к Юджину почти ненависть.
Просто нелепо,— сказала она Люку,— Это его поведение. Он еще совсем ребенок, и у него было все, а у нас не было ничего. И видишь, к чему это привело? Видишь?
Высшее образование его погубило,— сказал моряк, не слишком огорчаясь тем, что его свеча запылает ярче на фоне всеобщей испорченности.
— Почему ты не поговоришь с ней? — раздраженно сказала она.— Тебя она, может быть, послушает, не то что меня! Скажи ей! Ты же видел, как она свалила все на бедного папу? Неужели ты думаешь, что старик, больной старик — виноват? И вообще Джин совсем не Ганг. Он пошел в ее родню. Он свихнутый, как все они! Гаи ты — это мы! — закончила она, горько подчеркивая последние слова.
— У папы были оправдания,— сказал моряк.— Ему приходилось со многим мириться.
Все его мнения о положении дел в семье предварительно одобрялись ею.
— Вот и сказал бы ей об этом. Хотя он и вечно копается в книгах, он ничем не лучше нас. Если он думает, что может задирать передо мной нос, так он глубоко ошибается,
— Пусть только попробует, когда я рядом! — мрачно сказал Люк.
Юджин отбывал множественную эпитимью — его первый великий грех заключался в том, что одновременно был и слишком далек, и слишком близок им. Нынешняя беда усугублялась выпадами Элизы против его отца и осложнялась скрытым, но постоянно вспыхивающим антагонизмом между матерью и дочерью. Вдобавок он был непосредственной мишенью ворчания и упреков Элизы. Ко всему этому он был готов — таково было свойство характера его матери (она любила его не меньше остальных, думал он), а враждебность Люка и Хелен была чем-то неумолимым, бессознательным, неизбежным — чем-то вырастающим из самого существа их жизни. Он был один из них и нес то же клеймо, но он не был с ними и не был похож на них. Много лет его ставила в тупик жгучая загадка их неприязни, а их внезапная теплота и нежность бывали ему непонятны — он принимал их с благодарностью и удивлением, которого ему не удавалось скрыть. Он оброс скорлупой угрюмости и безмолвия — он почти не разговаривал дома.