Владимир Федорович очень остро чувствовал разницу между национальным и националистическим, даже посвящал этим различиям статьи. Тендрякову принадлежит еще один рекорд — по сроку пребывания в Союзе писателей СССР: один день. Его приняли на президиуме Союза писателей. Потом в кулуарах при поздравлениях один писатель отозвался о другом как о «жидовской морде», за что сразу получил в морду от нового писателя. На следующий день Владимир Федорович был исключен из стройных рядов советских писателей. Потом его долго уговаривали вступить в них снова. В конце концов уговорили.
Он был готов в любой момент броситься на защиту своих принципов и своих друзей. Когда громили редакцию журнала «Новый мир» и отправляли в отставку его главного редактора Александра Твардовского, Тендряков был в числе полутора десятков писателей, подписавших письмо в ЦК КПСС в защиту редакции. Тендряков редко посещал заседания правления Союза писателей, но, однажды туда придя, поставил на голосование письмо Солженицына Съезду писателей об отмене предварительной цензуры. Положительных плодов это, правда, не принесло. Да и против исключения Бориса Пастернака из Союза писателей в 1958 году поднялись только две руки: Александра Борщаговского, будущего автора сценария кинокартины «Три тополя на Плющихе», и Владимира Тендрякова.
А в 1970 году, когда начала использоваться карательная медицина, биолога Жореса Медведева за антисоветское поведение посадили в калужскую психиатрическую больницу.
Тендряков узнал об этом от его брата-близнеца Роя Медведева. Он сразу же выкатил из гаража свою «Волгу», посадил в нее соседа по даче Александра Твардовского, заехал за Роем, и уже через три часа они были в Калуге. Можно только посочувствовать директору калужского сумасшедшего дома. Сначала к нему в больницу привозят пациента, с которым неизвестно что делать. Но приказ есть приказ, он помещает Жореса в палату и лично вынимает ручку из двери этой палаты, как принято в подобных заведениях. Потом ему докладывают, что в кабинете его дожидаются Твардовский и Тендряков, пользующиеся в то время громадной популярностью. Как только он к ним приходит, ему бросается в глаза лицо Жореса, которого он только что аккуратно закрыл в палате. Его забыли предупредить, что у мнимого сумасшедшего имеется брат-близнец. Главврач дрогнул, но попытка сразу забрать «Жореса» успехом не увенчалась. Потом к ситуации подключились и другие писатели и ученые: Капица, Сахаров, Семенов, Дудинцев, Солженицын, Каверин, и, о чудо, им удается отбить пострадавшего ученого. Нянечка психбольницы открыла Жоресу дверь и сказала: «Уходи!» Он попросил выдать справку, что он был в больнице, попросил свою одежду: «Как я буду объяснять, что не ходил на работу столько дней?» Нянечка развела руками: «Мне велели выпустить вас!» Это было большой победой интеллигенции.
Власть относилась к Тендрякову своеобразно. Он начинал свой творческий путь в условиях хрущевской оттепели, поэтому на многие острые моменты в его книгах глаза цензоров закрывались. Ему дали вырасти в крупного и очень уважаемого писателя. Когда же пришла брежневская реакция, он уже был величиной, которую опасались трогать. Его знали и любили на Западе, у него была репутация человека, который не склонен идти на сделки со своей совестью. Прессовали же его тем, что не печатали. Уже с середины 1960-х годов публикация каждого следующего его произведения выглядела чудом. При этом тематика его повестей и романов не выглядела явно антисоветской: о тюрьмах и лагерях он не писал. Писал о колхозах, о мировой истории, брался даже за фантастические темы. Цензоры явно чувствовали в его прозе опасность для строя, но четко сформулировать свои требования могли далеко не всегда. Взять хотя бы его роман «Кончина». В нем на конкретной истории председателя колхоза Лыкова, не останавливающегося ни перед чем для достижения своих целей, и искалеченного им Слегова, сельского интеллигента, автор показывает, как Советская власть ломает хребет русской интеллигенции, и проясняет истинную суть коллективизации. Как такое произведение могло быть опубликовано? Евгений Поповкин, главный редактор журнала «Москва», который и так себя обессмертил публикацией в нем романа «Мастер и Маргарита», пусть в сокращенном варианте, был уже смертельно болен, когда Тендряков принес ему рукопись романа «Кончина».
— Будем публиковать, мне уже терять нечего, — сказал Поповкин, прочтя произведение. Он подписал номер к печати и умер практически одновременно с его выходом из типографии. Что-либо предпринимать власти было поздно.