Максимилиан Михайлович плыл по морю на большой четырехвесельной лодке. Эту лодку дал ему сердобольный хозяин-инвалид, без левой руки и правой ноги, хороший такой и несчастный мужик — дурная жена при виде калеки дала деру и оставила его с детишками одного. Бог весть чем он жил, но ведь жил, и даже песни попевал, отнюдь не горькие, которые начинались все больше словами: «Мы с миленочкой вдвоем, да э-эх!..» Может, ждал дурную бабу, а может, детишек жалел, которых и Максимилиан Михайлович, пока был паек, подкармливал. Но вот паек кончился, и кончилось недолгое и смешное княжение в Мяксе самого Максимилиана Михайловича. Надо было уезжать подальше с глаз людских. А уехать можно было только морем, и хозяин отдал последнее, что у него было, — лодку, хорошей довоенной постройки. Они вместе сиживали вечерами на завалинке, вместе поругивали всякие непорядки и, случалось, выпивали по стакашику, когда выпадала такая удача. Два инвалида, два как-никак мужика. Один крепок, даже неистощим телом, несмотря на большую усечку, а другой хил, с простреленной грудью, но о всех руках и ногах. Если оба тела поделить поровну, пожалуй, и хватило бы им, но война распорядилась иначе: обоих порядком подкорнала. На эту тему ими было всласть поговорено. Все же отказать в удаче себе они не могли: немного живы, немного и здоровы. За то, если подворачивался случай, и поднимали стакашики, причем Максимилиан Михайлович непременно говорил: «Мне-то бы не стоило. Во-первых, кашляю, во-вторых, начальствую». Но с тем и кашель вроде бы отпускал, и хлопотливая районная должность уже не так мылила шею. Он рассуждал более отходчиво: «Чего ж, поработаю, пока настоящее начальство не объявится». Думал, день этот за горами, а он оказался за первым же береговым мыском. Да-а…
Вдруг всплыло, как он продавал все с себя, чтобы накормить — «и напоить, напоить!» — на прощание беженцев. Случай настолько дикий, что о нем все в округе узнали. Вроде как подкосил пехотный капитан сразу всех под корень из пулемета. Что? Зачем? Почему без разрешения? Отпираться Максимилиан Михайлович не умел, говорил так, как и было.
А тут и странная связь с этим старичком-муховичком. Еще большая дичь! Полусумасшедший, допотопный старик, спаситель отечества — и боевой капитан… Никак не вязалось!
А тут и грабеж, как говорили, государственного молока. И хоть молоком тем Максимилиан Михайлович даже губы не омочил — все равно виноват. И уж его прямо спросили: как понимать это? «А так и понимайте, — отвечал он, — что в начальство не гожусь, душа мягкая». Ну, душу ему могли бы и потрясти, чтоб потверже стала, но у бывшего командира пехотной роты на груди позванивали боевые ордена, да и раненый — как трясти такого? Решили отпустить с миром, а на его место найти крепкого мужика, лучше всего из местных, чтоб никто за нос не водил.
Как уж там искали, но в один прекрасный день привезли из Череповца замену — Демьяна Ряжина, избишинского, про которого и Максимилиан Михайлович маленько знал. Прощальная встреча не обещала ничего хорошего, но Демьян Ряжин скрасил ее откровенным разговором. Сам стаканчик поднес, сам всепрощающе по плечу похлопал и спросил напрямик:
— Ведь к Айно поедешь?
— К ней, — не стал скрывать Максимилиан Михайлович. — Куда мне больше деться?
— Ну, ты же ленинградец. И дом, и работа у тебя найдется?
— Не найдется, — захотел разом отрубить все дальнейшие расспросы. — Немецкая бомба все похоронила. Все, все!
Демьян Ряжин помолчал, прежде чем самому распахнуть душу. Сквозняков он, видно, боялся, но в конце концов сказал именно это:
— Не обижайся, завидно мне. Айну-то я еще во-он когда нашел — первой военной осенью!
— Нашел, да потерял. Что же ты, мужик? — снисходительно покачал головой Максимилиан Михайлович.
Демьян Ряжин был, видно, неплохим мужиком, если обижаться не стал. Больше того, вдруг потянуло его на откровения. Максимилиан Михайлович слушал настороженно, а Демьян Ряжин, разгораясь от какого-то собственного огня, говорил, как последний раз в жизни: