Читаем Заброшенный полигон полностью

— Куда уж большая ясность?! Конец света! Это, знаете ли, уже не страшно. Сколько существует человечество, столько его пугают концом света. Были, ко­нечно, концы света, так сказать, местного значения. Рушились империи, гибли кое-какие народы, но люди-то в целом живут и хоть бы хны. Грешат, дерзают, кое-чему учатся, в небо вон вырвались, в космос, в ваши епархии. И ничего! А нашего, русского послевоенного мужика не устрашать надо, а, наоборот, под­нимать. К дерзости призывать, а вы — «не нам, ничтожным, знать». Не в ваших интересах, да?

— Уж больно просто понимаете вопросы веры, Николай Иванович,— сми­ренно произнес батюшка.— Вера не к разуму адресована, а к душе, к душе и к сердцу! Пусть человек разумом дерзает, пусть летает в небесах и к другим планетам, сие доказывает лишь могущество создателя, господа-бога нашего. Пусть в созидании добра ближнему и дальнему неустрашим будет и да поможет ему бог! Но путь душу имеет, смирение в душе. Об ином смирении толкуем, об ином. Взгляните в небо ясной ночью — разве не смутится душа ваша при виде божьей благодати? Не екнет сердце от чувства тонкого, стекающего с небес? Кто же это спосылает вам сии ощущения? Кто? Или, по-вашему, все атомы да моле­кулы? Одни только взрывы да вспышки...

— Вы спрашиваете или пытаетесь объяснять? — с ехидцей спросил Нико­лай.

Батюшка закатил глаза к небу, кадык в бороденке боевито выпятился вперед, и стал батюшка похож на петуха, который вот-вот закукарекает.

— Объяснять?! Помилуйте, Николай Иванович! То не нам, грешным, знать,— изрек он многозначительно.— Не нам! Вопрошать — и то, как вы заме­тили, дерзость, а уж объяснять... Ученые высокого ума, не нам чета, и те пасуют, возвращаются к богу.

— Кого вы имеете в виду?

— Да много их! Ну хотя бы Эйнштейн ваш, Павлов, Вернадский...

— Э,— нетерпеливо перебил Николай,— у Эйнштейна бог — относительная фигура, не творец, а дирижер. И потом это же все старички, до нашей эры.

— Есть и нашей.

— Кто?

— Вопрос этот деликатный, Николай Иванович. Побывайте как-нибудь на Новодевичьем кладбище в Москве. Были?

— Нет.

— Побывайте, полезно. И для ума, и для души. Многое поймете, если на то готовность в себе воспитаете...

— Извините, батюшка, за резкость, но человечество значительно дальше ушло бы в своем развитии, если б не отвлекалось на пустые дела, не забивало бы себе голову всякого рода религиями, вообще предрассудками. А то, что стоит на кладбищах, по-моему, результат страха не самих усопших, а тех, кто их хоронил.

— Кощунственные речи произносите, Николай Иванович! Побойтесь! — Батюшка хотел это сказать грозно, пугающе, но получилось как-то пискляво, хлюпко — сорвался голос. Откашлявшись, показывая всем видом, что перехвати­ло горло, он обратился к ждавшим его слова старухам: — Мы-то понимаем, человек несовершенен, слаб, склонен к соблазнам, заблуждениям, греху. Пута­ется в понятиях, страстям подвержен, властолюбив и сластолюбив. И никакие машины, никакие ракеты, никакие ухищрения в науках не дадут ему душевной ясности. Вот о чем подумали бы, Николай Иванович.

— Душевной ясности не было, нет и никогда не будет,— выпалил Нико­лай.— У думающего человека! Душевная ясность бывает у блаженных да у чокнутых, которые тихие. Нормальный человек в наше время — слишком сложное устройство. И вообще мир усложняется, а вы все хлопочете о простоте. Несовместимые вещи. Человек и религии — расходятся: человек топает дальше, вперед и вверх, а религии остаются там, в отложениях прошлых эпох.Не спорю, вряд ли человек сможет существовать без какого-нибудь дурмана, какой-нибудь веры — в существование сингулярности, к примеру, или там, скажем, какой- нибудь «смежной сферы сознания», но наверняка что-нибудь придумает вместо отживших идолов.

Батюшка сидел, понуро ссутулившись и покашливая в кулачок. Старухи совсем осоловели от ожидания, но терпели, молчали, поджав губы. Батюшка потянулся было к кружке с чаем, но передумал. Бабка Марфа услужливо подхва­тила кружку, подала ему. Он взял, отхлебнул чуток, поставил на место.

— Вы пейте, пейте,— захлопотала бабка Марфа.— Печенюшки берите, хле­бец, яичко. Угощения скромные, но от всей души.

— Спасибо, мать, не голоден я, так, чайку только. Да вот беседой насы­тился.— Батюшка перекрестился, поднял глаза на Николая.— Вы не гневайтесь, что явились к вам без оповещения. Матери пожелали.— Он обвел рукой сидев­ших старух.— Вам вреда не будет, а для души спокойнее. Все-таки место здесь нечистое, топкое,— поправился он, снова перекрестившись,— часовенка в забро­шенности, народу тут всякого пошаталрся, молитвы давно не творили, душегубы встречалися. А иных и болото выталкивало, знать, велик грех был.

Бабка Марфа при этих словах трижды истово перекрестилась и даже поцело­вала ручку у батюшки, а он трижды осенил ее скорым мелким крестом.

— Значит, насколько я понимаю,— сказал Николай,— теперь место тут стало намного чище? Так?

— Стало быть, так,— церемонно согласился батюшка.— Чистоту места блюдут люди,— добавил он торопливо.— От грешных дел и дурных мыслей и место портится.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дыхание грозы
Дыхание грозы

Иван Павлович Мележ — талантливый белорусский писатель Его книги, в частности роман "Минское направление", неоднократно издавались на русском языке. Писатель ярко отобразил в них подвиги советских людей в годы Великой Отечественной войны и трудовые послевоенные будни.Романы "Люди на болоте" и "Дыхание грозы" посвящены людям белорусской деревни 20 — 30-х годов. Это было время подготовки "великого перелома" решительного перехода трудового крестьянства к строительству новых, социалистических форм жизни Повествуя о судьбах жителей глухой полесской деревни Курени, писатель с большой реалистической силой рисует картины крестьянского труда, острую социальную борьбу того времени.Иван Мележ — художник слова, превосходно знающий жизнь и быт своего народа. Психологически тонко, поэтично, взволнованно, словно заново переживая и осмысливая недавнее прошлое, автор сумел на фоне больших исторических событий передать сложность человеческих отношений, напряженность духовной жизни героев.

Иван Павлович Мележ

Проза / Русская классическая проза / Советская классическая проза