И новый поворот мысли: а все-таки что заставило его проводить испытания здесь, в родной деревне? Только ли сроки? Только ли желание доказать отцу, что не пропал в городе, не деградировал, а стал человеком, да еще каким! Нет, не только это. Главное — в другом: в совести! Совесть повела его в родные края, совесть! Значит, напрасно тычут в него пальцем и шипят: бессовестный, нахал, родных бросил, из гнезда улетел — напрасно! А вот и не бросил, не улетел — вернулся, помнит, хочет прославить родное гнездо, показать людям иную жизнь, настоящую науку...
Но о чем бы ни думал он — о Канте ли, о Мищерине и «самоваре», о родителях и Ане, о несовременной доброте и каком-то сверхпростодушии Катиного отца, о старой бабке и ее причудах,— над всеми этими мыслями билась, парила, существовала самая главная его мысль, сосущее тоскливое беспокойство грызло его — это мысль о Кате. Тоска! Он не находил себе места от тоски. Может быть, и на кладбище занесло его именно поэтому? А действительно, почему? И что все это значило? Нелепость, бред наяву, абсурд, а вот на тебе, по собственной воле ночью с какими-то пьяными идиотами... Кто объяснит, что сие означает? Кто?
Николай перевел установку в форсированный режим. Труба взревела, и пронзительно-белая игла вонзилась в ночное небо. Температура плазмы достигла полторы тысячи градусов — так показывал прибор по свечению газовой струи.
Часовенка, пятачок суши среди старых болот, глушь, первобытность — и эта игла, вонзившаяся в небо, эта созданная его мыслью, его трудом, его руками красота! Чудесная игла — лазер плюс раскаленная плазма — торчит, существует, как существуют эти леса, этот мох, эти рябины и березы! И создал эту красоту, сотворил он, Николай, вопреки всем скептикам, злопыхателям и трусам! Вопреки неразберихе, равнодушию и бесхозяйственности, вопреки тихому сопротивлению кафедры и всем странностям и причудам Мищерина... Три года напряженнейшего труда, поиска, блуждания в потемках, риска, тяжких сомнений, горечи, борьбы со всеми и с самим собой... И вот — игла! Значит, все, что пережил, пока шел к этому полигону на старом болоте, все, что рассчитал и вообразил в уме,— все это сбылось, оказалось правдой, истиной, значит, так оно и есть в природе, он прав, а те, кто сомневался, кто выступал против, кто мешал, оказались не правы. Разве это не величайшая радость в жизни! Разве есть еще что-либо более грандиозное, чем эта минута торжества разума, человеческого упорства и воли!
Он глядел на иглу, думал вроде бы с пафосом, но внутренне был вял, холоден, печален. Да, сделал, да, вот она, игла, но нет Кати, нет человека, который за эти без малого два месяца стал самым близким, самым нужным, самым дорогим... И весь пафос, вся его гордость самим собой, вся фанаберия сгинули, и он остался один на один с растревоженной душой, с недобрыми предчувствиями и страхом...
А собственно, что происходит? Разве он совершил что-нибудь такое, за что стоило бы краснеть и очень уж терзаться угрызениями совести? Обманул Аню? Но, ей-ей, тот холод и порой равнодушие, которые, чувствовал, исходили от нее, не давали ли ему право (и основания!) искать человека, который по-настоящему полюбил бы его, согрел своим чувством? Разве это не право номер один у всего людского рода? Право быть любимым! А уж потом и право любить! По крайней мере, так он считает. Разумеется, возможны и другие варианты, он не спорит, но его больше устраивает этот: право быть любимым. Да, они любили, он — ее, она — его. Было! Но все проходит — мудрость старая и вечная... Ах, все это какие-то досужие мудрствования, он не привык, не та натура! Надо делать дело! Надо двигаться! Вперед, только вперед!
Встряхнувшись, Николай кинулся в часовенку продолжать испытания — последним мощным натиском добить третью серию. Как действовать дальше, как жить — покажет будущее. А теперь — за дело!
Он ступенями менял пропорции воздуха и газа в смеси, мчался в часовенку, списывал показания приборов в два журнала, бежал к баллонам, устанавливал новые составы и смеси и снова — в часовенку. Одному было неудобно, но беготня освободила его от мыслей. И какое это было благо — не думать ни о чем...
После цикла замеров он присел на корточки к самому низу трубы. Вверху ревела струя, а здесь, внизу было вроде бы потише, как будто звук уносило газом ввысь. Лишь шелестел воздух, засасываемый трубой. От резиновых заглушек ныло в ушах, и он вынул их, но пришлось снова вставить — рев был невыносим. На корточках было неудобно, он опустился на колени, прилег возле раструба — и в тот же миг почувствовал какую-то необычную истому, закружилась голова, тяжело забухало в висках и что-то встрепенулось в самой сокровенной глубине. Он рванулся вверх и в сторону, как это делают тюлени, попав на сушу, отпрянул, отполз от конца трубы. С трудом поднявшись на ноги, держась за газовые трубки, доплелся до баллонов и перекрыл газ. Потом сходил в часовенку, выключил установку и в полной темноте добрел до палатки.