Дмитрий сокрушенно вздыхает, Юли украдкой любуется: «Вывернулся, гад! Сокол мой ясный! А ведь я уж подумала — все!»
— Было?
— Да было малость, в том-то и дело...
— Как это — было? — Люба яростно сжимает кулаки. — Развлекались, что ли?!
Юли прыскает в ладонь.
— И ты, что ли, тоже?! — уже кричит Люба и хватает мужа за плечи.
— Да ты что! Опомнись! — Дмитрий перехватывает ее руки и сильно встряхивает, та умолкает, смотрит испуганно. — Пристало ли князю?! Думай!!
Дмитрий крутит головой, отпускает ее и уже мягче, примирительно и почти виновато:
— Ослабли ребята в походе маленько. После таких-то битв... Говорил же, не женское это дело...
— Это кто же, интересно, ослаб? — с издевкой вопрошает княгиня.
— Ага! Так я тебе и сказал. Сейчас все жены побегут узнавать.
Юли тихонько переводит дух: «Ах, Митя мой! По лезвию ножа проскочил, а она от подозрений еще дальше. Сколько же веревочке виться?..»
— А то я когда-нибудь что разболтала! — Люба делает вид, что сердится, а у самой уже нарисовалась на лице забота. Юли, как и Дмитрий, изучила это ее выражение очень хорошо, она берет инициативу в свои руки:
— Ладно, князь, я поняла. Только ты нам с княгиней не мешай, это как раз женские дела.
— Хорошо, хорошо! Лишь бы толк был!
— Будет! Пойдем, княгиня.
* * *
Когда взрыв возмущения, негодования, даже отчаяния бобровских женщин миновал, быстро заглушённый заботами об огромной добыче, оказалось вроде и ничего страшного. И гарем быстро притих — за него взялась Юли. Представившись посредством Вингольда главной над ними, «старшей женой», она перво-наперво конфисковала все подарки, приобретенные женщинами за свои услуги в дороге. Двух особенно этим возмутившихся, тайно от князя и княгини, велела Корноуху отстегать кнутом, что тот, вспоминая свой позор и расцарапанную физиономию, сделал добросовестно и с удовольствием. Через неделю четыре самых горластых и глупых женщины из Бобровки бесследно исчезли. Спустя еще неделю трех, чем-то не угодивших Юли, увезли в Луцк.
И все! Зажил гарем тише воды, ниже травы. Житье в Бобровке было не в пример гаремному — вольное, и исчезать отсюда куда-то, может быть, снова в гарем, но уже совсем не ханский, не хотелось ни одной из красавиц. Кто постарше и поумней постарались прибиться в свиту княгини, кто покрасивей и поамбициозней подлизались к Юли и начали искать себе покровителей среди местных мужчин, хотя бы и замуж. Четверо быстро и крепко пристали к чехам, оспаривая их друг у друга, на восточный манер, разумеется, и переселились в их дома. Тут никто, даже сами Иржи и Рехек, не сказали бы, где какая живет, они жили в обоих домах, все вместе, в данный момент там, где пьянствовали оружейники.
А одна намертво прилипла к монаху. Оказалось, она единственная из всех неплохо понимала по-русски, услышала еще в Ябу-городке разглагольствования Ипатия о Боге, грехах и наказании, которое ждет всякого неотвратимо, если он не покается, и «прониклась». С самого Киева она ходила за ним по пятам, как собачонка, чуть ли не мух от него отгоняла и со всех ног бросалась исполнять, часто не поняв и не то, когда он имел неосторожность обратиться к ней с просьбой или приказом. На вопросы отца Ипата, что ей надо, она отвечала, что хочет в его веру, горячо объясняла, что хочет покаяться. Монах хохотал: прежде чем покаяться, согрешить надо! — и с удовольствием осматривал с головы до ног новоявленную поклонницу христианства. Это была очень крупная, высокая кипчачка с невыразительным детским личиком и совершенно плоской грудью, зато с широченным тазом и чудовищными бедрами, от вида которых у каждого мужчины рождалась одна мысль: как зажмет в азарте, так и дух вон!
Для того чтобы «покаяться», Ботагоз (так ее звали), была готова на любые жертвы, в том числе и согрешить. А уж если с отцом Ипатом, то чего ж тут и спрашивать! И бедный грешник Ипатий, постоянно созерцая ее немыслимые бедра, в дороге не удержался — человек слаб, а дьявол не дремлет.
Как почувствовал он себя после «греха» — неизвестно: если обрадовался, то рано, а если испугался, то поздно — Ботагоз мертвой хваткой вцепилась в него. Монах в полном смятении ждал встречи с «економкой», не представлял, что же будет, и куда девать свою забубённую головушку.
— Ведь зенки выцарапает! — тихо жаловался он князю. Но получилось дивно.
Когда отец Ипат вошел в дом, был встречен и обласкан, на Ботагоз, которая зашла следом за ним в горницу и невозмутимо уселась на полу у двери, сначала не обратили внимания. Потом последовал недоуменный вопрос:
— А это что за чучело?
— Служанка новая, невольница... новообращенная... — монах мгновенно покраснел, смешался.
— Ах, служанка! Новообращенная! — глаза «економки» недобро сверкнули. — Мало того, что ты душу мою загубил! Ты, как басурман, еще гарем тут хочешь завести! А ну пошла вон отсюда, курва татарская!
— Антонина, ты что! Постыдись! Так человека оскорблять, который ко Христу тянется! Бога побойся! Перед людьми совестно!
Людей, правда, кроме них троих в горнице не было, но на дворе, полном народу, все было слышно.