Последнюю декаду апреля и начало мая Лиля и Маяковский провели вместе в Берлине. Германия не была целью поездки — предполагалось их совместное путешествие в Америку. Но планы эти сорвались: не было визы, которую пробивал им в Нью-Йорке Давид Бурлюк. После трехмесячного отсутствия 9 мая Лиля вместе с Маяковским вернулась в Москву. В судьбе Краснощекова все еще не было никаких перемен.
Столь ненавидимый Лилей «быт» снова напомнил о себе на классический советский манер. Раньше Брики и Маяковский вселялись в комнаты тех «буржуев», кого «уплотняли», чтобы те не жили слишком просторно. Теперь в роли буржуев оказались они сами. Одну из двух комнат в коммунальной квартире в Водопьяном у низі’ отобрали — ту, которая была записана на имя Маяковского, поскольку он считался вполне обеспеченным, имея крохотную комнатушку в Лубянском проезде.
Предстояло найти другое жилье, которое бы жильем вообще не считалось и, значит, могло быть занято без разрешения городских властей. Таковым тогда еще
оставались подмосковные дачи. Из всех ближних пригородов выбор пал на Сокольники — этот район по-прежнему считался дачной местностью. Выбор был не случайным: поблизости находилась Лефортовская тюрьма, где все еще томился Краснощеков. Чтобы носить ему передачи, Лиле и Луэлле не требовалось теперь преодолевать большие расстояния при помощи плохо работавшего городского транспорта.Удобств на даче, естественно, не было, их отсутствие компенсировалось большим пространством: целый дворец! Теперь у Бриков и Маяковского были четыре комнаты: гостиная, спальня, еще одна, миниатюрная — там в осенне-зимний сезон был угол для Маяковского, потому что четвертая комната, за ним закрепленная по общему уговору, не отапливалась, с окончанием лета ее запирали на висячий замок, забив ящиками и чемоданами. От ближайшей трамвайной остановки к даче надо было идти через безлюдный лес.
Всего лишь несколько лет назад огромные апартаменты со всеми удобствами в петроградской квартире на Жуковской никаким дворцом не казались. Советские критерии роскоши быстро вошли в жизнь и стали привычной нормой. Несмотря на отдаленность от города и трудности с транспортом, дача в Сокольниках всегда была полна гостей. Особенно часто бывали Пастернак и Шкловский, неизменные «спутники» Маяковского — поэты Николай Асеев и Семен Кирсанов, набивавшийся в друзья корреспондент агентства Гавас в Москве Жан Фонтенуа, которого обитатели и гости сокольнического дома насмешливо величали — на русский манер — Фонтанкин. С Фонтенуа Маяковский имел и встречи в Париже, — однажды, во время довольно загадочного мероприятия, о котором речь впереди, он служил ему переводчиком.
Маяковскому, похоже, дачный простор по душе не пришелся, Сокольникам он чаще предпочитал комнату в Лубянском — не только потому, что это был центр города: лефортовское соседство все время напоминало о том человеке, с которым ему выпал печальный жребий делить место в Лилином сердце. Был ли он, впрочем, уверен, что в этом сердце осталось для него хоть какое-то, пусть даже скромное, место?
Еще летом и ранней осенью 1924 года он отправился в большую поездку по Кавказу и Крыму — не только для выступлений, но и чтобы сменить обстановку, остаться наедине с собою. С собою — и со стихами. Стихи этого цикла отражают его душевные муки. «Ревность обступает скалой» — не просто поэтическая вольность. За каждым камнем ему чудится «любовник-бандит» — это тоже не только метафора… «Вот и любви пришел каюк, дорогой Владим Владимыч» — эти строки были написаны еще до его южной поездки, в июне того же года. Даже если бы и хотел, в стихах он солгать не мог.
В конце октября Маяковский снова покинул Москву, отправившись в Париж через Ригу и Берлин. Собственно, даже не в Париж, а почему-то в Канаду — с остановкой в Париже. История крайне таинственная, к ней еще предстоит вернуться. Транзитную французскую визу ему уже в Париже заменили на другую — с правом кратковременного пребывания во Франции. Он сам не знал, зачем поехал, метался, ему и хотелось, и не хотелось назад. Даже при находящемся в тюрьме Краснощекове он чувствовал себя «третьим лишним».
Об этом — прямо и недвусмысленно — в его смятенном письме из Парижа: «УЖАСНО ХОЧЕТСЯ в Москву <…> Хотя — что мне делать в Москве? Писать я не могу, а кто ты и что ты, я все же совсем, совсем не знаю. Утешать ведь все же себя нечем, ты — родная и любимая, но все же ты в Москве и ты или чужая, или не моя. <…> Ужасно тревожусь за тебя. И за лирику твою, и за обстоятельства».