Козловский и бровью не моргнул на такое приветствие и без приглашения сел рядом.
— Оказались мы, мон шер, можно сказать, на краю света. Вас за что сюда запроторили, если это не секрет?
Манеры и развязный тон Козловского раздражали и коробили Тараса, и он ответил уклончиво и неясно.
— Да так, знаете… Кое-что написал, кое-кому не понравилось…
— Векселечки? — по-своему понял Козловский и даже обрадовался. — Вот и я тоже подмахнул несколько. У нас с папахеном почерк схож, можно даже сказать — одинаковый. Оба — Козловские, оба Андреи. Ну, настал срок. А он, старый черт, — взбесился. Я, говорит, горбом наживал, а ты проигрывать будешь?! Ну, один, другой раз мамахен спасла, а потом он меня и запроторил… Кощей проклятый!.. Подохнет же, в гроб с собой не заберет. Ну да я ему еще все припомню! — свирепо блеснул он глазами. — Мы с ним еще когда-нибудь посчитаемся!
— Извините великодушно, — прервал его Шевченко. — Все это очень грустно, даже трагично, но я восемь суток не спал. От тряски все тело ноет. Поговорим в следующий раз.
— Понимаю-с! Компрене и пардон, — схватился Козловский. — Пойду! Но… не найдется ли у вас в долг… Ну хотя бы на четверть штофа или на «мерзавчик»?
И вдруг лицо его из чванливого стало униженным и жалким, как у голодной собаки, что увидела хлеб.
Шевченко поискал в кармане и дал ему несколько медяков.
— Сердечно благодарю! Желаю хорошего отдыха.
И той же вихлястой походкой пошел к выходу, а Шевченко снова лег на нары, но сна не было. Мысли кружились в голове потревоженным роем.
Будущее стояло перед ним непрозрачным темным занавесом, а все, что окружало его, казалось какой-то клоакой, в которой должно догореть его жизнь. Он поднялся, подошел к бачку, попил воды. Вернулся на нары и начал читать Библию. Это единственная книга, которую ему разрешили взять с собой. Он вбирал в себя эти старинные слова, наполненные для него тайного смысла и сладкой горькости воспоминаний о далеком детстве, что было таким нищим и жалким, но теперь ему казалось прекрасным. И душа его понемногу оттаивала теплой нежностью мыслей о нем и понемногу освещалась неясной надеждой на такую нереальную, придуманную свободу…
Лазаревский нерешительно подошел к нарам и спросил, запинаясь:
— Извините, вы Шевченко? Вы наш Кобзарь?
Шевченко не спеша отложил Библию и взглянул на Лазаревского недоверчивым и неприветливым взглядом, потом медленно поднялся.
Что ему надо, этому молоденькому чиновнику в расхристанном вицмундире, с форменной фуражкой в руке? После всего пережитого со дня ареста в каждом чиновнике видел он или подозревал филера или провокатора, как Петров и другие, которых подсаживали к заключенным в казематах Третьего отделения. В лучшем случае это просто провинциальный обыватель, такой себе Бобчинский или Добчинский, для которого появление засланного «сочинителя» если не сенсация, то, по крайней мере, интересная новость, тема для разговоров с оренбургскими панночками и дамами, которым так легко морочить головы, рассказывая «под секретом» как будто бы большие тайны.
— Чем могу служить? — спросил Тарас так сухо, что у любого другого посетителя сразу же отпало бы желание продолжить разговор.
Но Лазаревский ничего не замечал. Он только знал, что это Шевченко — тот удивительный чародей слова, который впервые заставил родной язык звучать с такою силой и красотой, с которой зазвучал русский язык под волшебным пером великого Пушкина и Лермонтова.
— Боже мой! Где слова найти, как выразить, сколько радости, сколько чудных минут пережил я над вашим «Кобзарем»! — проговорил он, сложивши руки на груди. — Да мы с Сергеем Левицким всю зиму читали вас и перечитывали! Наизусть мало не всю книгу выучили. А «Гайдамаки»! Выписали их и считали дни, когда их наконец получим. И во сне не видели, что доживем до встречи с вами! Это же такая… такое…
Он вдруг замолк, поняв, что нельзя назвать радостью или счастьем эту скорбную встречу, и в порыве обожествления и сочувствия стиснул Тараса в объятиях.
Неуловимым движением плеча Шевченко освободился от его объятий и, не смотря на него, все еще сухо ответил:
— За хороший отзыв о моих произведениях — спасибо. Рад, что мог сделать вам приятное.
— Приятность — мало сказать. Это такая радость… Мы так грустим здесь, на чужбине. Ведь мы ваши земляки — черниговцы. Назначали нас сюда после окончания университета. Третий год служим, а служба такая нудная, — вздохнул юноша, что Шевченко впервые внимательно глянул на него изучающим, хотя еще и недоверчивым взглядом.
Лазаревский сидел на самом краешке нар и смотрел на своего любимого поэта так, как смотрят школьники после спектакля на знаменитых актеров, потрясенные их игрой, и вместе с тем с такою жгучей жалостью, что Тарасу стало неудобно за свою недоверчивость и сухость. То горький опыт последних месяцев раскрыл перед ним такую сторону жизни, которая подсказывала эту едва ли лишнюю осторожность.