Усилием воли он заставил себя углубиться в работу. Надо изложить последствия обследования по случаю одной запутанной жалобы, где сам черт ногу сломит даже в прохладную погоду, а не в сорокоградусную жару. Трижды начинает он писать наново и трижды бросает написанное…
— Степка, голубь мой! — просящим голосом обратился он. — Принеси бутылку квасу холодного.
Но не успел Степка промелькнуть в дверях своей синей рубашкой, как в канцелярию влетел писарь Галевинский и, кинув на письменный стол пачки свежеотпечатанных бланков, взволнованно крикнул:
— Сегодня ночью привезли Кобзаря!
— Чего ты орешь? У меня есть «Кобзарь», — сдержанно остановил его Лазаревский. — Лучше посмотри: все бандероли разорваны и бланки рассыпались.
— Да не о книге речь. Автора привезли, Шевченко! Того, что написал «Кобзаря», — сказал Галевинский, подбирая рассыпанные бланки. — Я встретил дежурного офицера, которому петербургский фельдъегерь сдал его утром. Сейчас он в крепости, в пересыльной казарме.
«Не может быть! В казарме! Значит, забрали в солдаты? Или в ссылку?!» — промелькнули мысли в голове Лазаревского.
Галевинский еще что-то рассказывал о бланках, о типографии, но Лазаревский не слушал.
«Надо немедленно найти Шевченко, выразить ему все, что собралось в сердце в одинокие зимние вечера и ночи, что передумалось, читая „Кобзаря“! Надо ему помочь. Немедленно, сейчас!» — думал он.
Одним движением смахнул он в ящик письменного стола и почту, и начатый доклад, сорвал с гвоздя фуражку, с расхристанным вицмундиром и жилетом вылетел на улицу и почти побежал в сторону крепости…
На рассвете Шевченко отправили к коменданту крепости генералу Лифлянду.
Генерал по-быстрому ознакомился с «делом» прибывшего и заинтересованно поднял на него глаза.
Поэт спокойно смотрел на старого генерала. На вопросы отвечал коротко, и корректно, и с таким достоинством, что генералу стало неудобно говорить ему «ты», как положено по уставу.
Но в приговоре ясно сказано, что этот художник и поэт — человек очень опасный для государства. Это никак не вмещалось в сознание генерала, и он признал за лучшее не вникать в эти дела и тоже лаконично и корректно объяснил поэту, что он будет зачислен в пятый линейный батальон и через несколько дней отправлен к месту службы. Потом генерал распорядился, чтоб Шевченко повели в баню, выдали чистое белье и зачислили на полное обеспечение.
В бане Шевченко с наслаждением отмыл дорожную пыль и грязь, потом пошел к парикмахеру. Тот усадил Тараса на табуретку, и над его ушами долго позвякивали острые ножницы, снимая буйно отросший волос и двухмесячную бороду.
Потом, положив ножницы, парикмахер взялся за бритву.
— Дайте! Я сам побреюсь, — сказав Тарас, протянувши руку к бритве.
— Не разрешается! — сурово отказал парикмахер. — Тут случались такие жиганы: дай ему бритву, а он — другого или сам себя по горлу — чирк. Одно слово, штрафной батальон!
— Да ты не бойся: я тебя не порежу, — продолжил парикмахер. — Не только солдат, господ офицеров и самого генерала ежедневно брею.
— Оставьте мне хотя бы мои бачки, — попросил Шевченко.
— Не разрешается, — категорически отрубил парикмахер. — Но зато солдатам усы разрешены. А в коннице так даже обязательно. Лихой вид от них у солдата, — говорил парикмахер, намыливая Тарасу щеку. — Хочешь, усы тебе для лихости оставлю? Ваш брат хохол всегда при усах.
— Ну что ж, оставь, — неожиданно улыбнулся Шевченко. — Буду с усами, как запорожский казак.
Наконец, любуясь своей работой, довольно клацнул языком:
— Все в аккурате! Не кавалер — картинка!
Он вытащил из-за обшлага мундира маленькое копеечное зеркальце и подал его Тарасу.
Тарас последний раз смотрел на себя пятого апреля, одетый во фрак. На постоялом дворе под Киевом в Броварах, когда цеплял к лацкану маленький букетик флердоранжа, как свадебный боярин профессора Костомарова. С тех пор прошло два месяца, но с этого поганенького зеркала посмотрел на него незнакомый взрослый мужчина с глазами, в которых застыла такая безграничная грусть, что Шевченко невольно ужаснулся.
На десять лет постарел он за эти два месяца: от носа до уголков губ залегли глубокие скорбные морщины. Еще не совсем отросшие усы торчали над опущенными уголками рта моржовой щетиной…
В казарме Тарас лег на нары ничком, удрученный разительной сменой своей внешности.
Он лежал молча. Да и говорить не с кем было в этой полупустой казарме, где несколько таких же «забритых», как и он, коротали последние дни перед этапом.
Шевченко закусил губы и отвернулся к стене, но через несколько минут поднялся и ударил по нарам кулаком:
— Хватит! Надо научиться держать свои нервы в руках. Надо научиться управлять собственной мимикой, создать себе маску, чтобы ни глаза, ни линии губ, ни движение бровей не выражали затаенной боли. И я этого добьюсь!..
В этот момент какой-то необычной вихлястой походкой к нему приблизился человек лет тридцати с блестящими смолисто-черными глазами и такой же шапкой волос.
— Разрешите отрекомендоваться. Козловский, Андрей Козловский! Дворянин!
— Шевченко, — сухо сказал поэт, но руки не подал.