Нет, уж лучше с Рыжей поплакать да Чаплаихой собачиться. К ней в черный час приди, все одно хлеба даст. У запертого подъезда стоять не будешь. Клавка не даст, а эти все сами принесут. Да и Клавка не со зла. Русская баба мужика делить не любит. Вот и вся причина. Нет, надо все сначала в родном Култуке. Укорениться, дом родительский привести в порядок. И кто его знает, что еще впереди. Может, все впереди. Надейся и жди, как поется в песне. Она стащила с головы парик и, взбодрив светлые кудельки, деловито ощерилась встречному лимузину:
– Поживем, увидим – кто кого…
Нанесло Байкалом, и сквозь слабую солнечную тенету промозгло ударило, как ледяной иголочкой кольнуло. Уже потянулись тощие, как клячи, длинные осенние тени, когда Степанида все же уселась на родную лавочку и охнула: ну, беспутая! Не дождалася! Стеша ее может до утра ждать, а вот Таська сроду не дождется. Минуточки не посидит! Не гляди, что все стонет: ноги, ноги. Поди, и не домой еще уметелила. По гостям поперла бездомовница! Степанида положила подбородок на руки, подпертые клюкою, и закрыла глаза. «Упарилася – шла, кабы сиверко не продул», – подумала она, прикрыла глаза. Солнышко угрело ее, и сразу наплыла знакомая, полувязкая, краткая, как осеннее теплышко, дрема. С нею почему-то привиделся материнский полушалок, в котором Степанида замуж выходила. Синий с красными ободьями и роза по полю. Красивый был и немаркий. Потом увидала она свою заимку за чайной, где они лущили шишку с Панкратом, крошечную, полутемную, с полочками под самым бревенчатым потолком, ее сожгли бичи уже при Ельцине, и вдруг дверь заимки так широко растворилась и вошел Панкрат. И глянул так, как глядел на нее только в войну, как уходить на фронт, и рукой махнул. И трепыхнулось сердце, забилось, как птица в руках, и очнулась сразу Степанида. Байкал был ровен, серебрился по шерстке водной, искрою исходил. И ветерок был ровен и ласков.
«Ах ты господи… – заволновалась Степанида. – Чего я сижу? Чего жду? Видать, все Байкалушко-батюшко, видать, прощенье нам с тобою. Третий раз хозяин зовет. Два раза удержалася. Теперь уж куды… Пора… Тольку бы приставить к жизни. Ах, последыша нашего не приложили мы к жизни с тобою, Панкратушка. Одно только это и держит на земле. Милка тоже как полый лист. Да баба! Все одно уцепится за кого-нибудь. В России баба не пропадет. Мужик пропадает. Ах ты господи, что же я сижу? Кого-то делать надо! Отсиделася-отлежалася».
Она встала и подалась назад по дороге к дому, потом вдруг остановилась и повернулась назад. Ноги уж не шли. Переставлялись едва. А еще три года назад без палочки ходила… Все видать, руки уже тряпицы. Как у Панкрата перед смертью. И то на двадцать с гаком пережила мужика. Куда более? Соскучилася. Ах, как уходить такою, поди, не признат, скажет, не моя… Скучала она без мужа. Всю жизнь. Любила его. Один был у нее Панкрат. Первый и последний. Когда шоферила, так много на нее наговоров было. И все как с гуся вода. Панкрата разве можно было разменять? Да ни в жисть! Родителей да мужика Господь дает. Их не выбирают. Это счас такого сраму натворили: перебирают мужиков, как картоху весною. И кукуют поодиночке. Степанида остановилась отдышаться. «Вот, Паня, – сказала она мужу, – я все хожу, все ползаю вкруг Байкалу. Ты уж сколь лежишь-полеживашь, а я все мотаюсь. Забыла меня смертушка. Все она, окаянная, за молодыми ноне гоняется. Живой кровушки попить ей надо. А на меня, старуху, ей и косы жалко. А ты лежишь себе, полеживашь. Соскучился там без меня. Ах ты господи, все кличешь. Оно, конечно, нельзя так заживаться, вроде как чужой уж век… Да и воли тут своей не изволишь. Как застанет, так и пойдешь. Уж немного осталося. Погоди еще чуток. Два дыха всего осталося… Я уж и сама не рада землю топтать. Сама себе надоела». Степанида тронулась, бормоча и тяжело вздыхая. «Я хорошо жила, – думала она. – Складно. Не буду Бога гневить, не оставлял он меня заботушкою. Панкратушку подарил. С войны вернул, пусть и культяпого, да с руками. Мир повидала, когда шоферила. Деток народила да вырастила всех. Землею еще никого не присыпала. Хозяйство как умела правила, огород ростила, скотинку держала. Мужу во всем помогала, рыбачила. Сама сеть ставила. В тайгу ходила по ягоду и по шишку. Бывало, Толяна загонишь на кедр, он старается, срывает шишку. И били ее, и лущили, и масло сбивала, и молочко кедровое. Не голодали, нет. Картохи, молока было вволю. Нет, хорошо жила. На чужой спине не ездила. Мужа уважала, детей не распускала. Складно жила, слава богу. Чисто пред Богом встану. С мужичьим родом не грешила, хоть и кудри на голове были. Что ж. Неделями по Тунке моталася. До Хабаровска иной раз доезжали. Ни помыться, ни расчесаться. Какие тут косы. В штанах неделями. Вся в мазуте да в пыли. Среди шоферюг. А греха и на уме не было. Один Панкратушка – вся любовь и забота. Один раз, правда, губы накрасила. Насмотрелась в Чите на баб! Завидно стало. Перед домом подкрасила. А хозяин так глянул. Помаду в печь. Окромя бани – никаких прикрас…»