В исходе 1846 года учрежден был инспекторский департамент гражданского ведомства — установление, не имевшее дотоле ничего соответственного в нашей администрации, и это новое дело, которое при своем рождении было совсем не популярным и встречено даже общим неудовольствием, началось, как бы нарочно, рядом ошибок.
В первом высочайшем приказе по гражданскому ведомству, вышедшем 1 января 1847 года, оказалось их целых три, а именно: об одном камер-юнкере сказано было, что он переименовывается (вместо жалуется) в камергеры; другой чиновник назван служащим в канцелярии небывалого Лифляндского военного генерал-губернатора (вместо Рижского военного губернатора), и наконец, третий произведен в чин со старшинством с 31 сентября — числа, которого не существует в календаре.
Здоровье князя Васильчикова, несколько, как я уже говорил, оправившегося к концу 1846 года, с первых дней следующего начало быстро клониться к совершенному разрушению. 30 января, на балу у графа Закревского, государь сказал мне, что был утром у князя и нашел его очень плохим.
— Бедный наш Илларион Васильевич, — прибавил он, — всякий раз, как я его увижу, раздирает мое сердце.
— Однако, государь, — сказал я, — навестив его на днях, я остался несколько доволен его положением.
— Не знаю, лучшего в нем разве только то, что воротился голос, но он в какой-то апатии, которая не обещает ничего хорошего.
— И между тем, ваше величество, все говорит с жаром о государственных делах; думаю, что это будет последним его словом даже на смертном одре.
— Да, да, душевно жаль бедного; такого уже мне не нажить, даже если б и лета позволяли думать о новых дружбах.
Спустя несколько дней в положении больного произошел опять некоторый, и даже очень заметный, поворот к лучшему. Государь, получив о том бюллетень (ему присылали их по два раза в день), поспешил с ним к императрице и тут показывал его всем приближенным со слезами на глазах, радуясь, как ребенок. Но дело уже было решено невозвратно.
Предсмертные страдания продолжались очень долго, почти неделю. Врачи по несколько раз собирали всех членов семейства к постели умиравшего, в предвидении его кончины; но он всякий раз снова оживал. Даже и этой чистой душе трудно было расстаться с земной ее оболочкой! Весь, можно сказать, город был в ожидании, в смутной тревоге. По Литейной почти не было проезда; ряды экипажей непрерывно тянулись к подъезду его дома, как в день его юбилея; передняя и приемные комнаты были постоянно наполнены людьми, являвшимися узнавать о развязке. Интересы расчетливого эгоизма, разумеется, уже умолкли перед открывавшимся гробом; но все более или менее сочувствовали умиравшему, а для иных эта нескончаемая агония приняла даже почти характер физиологической задачи…
Государь заезжал наведываться раза по два и по три в день; с угасшим последним лучом надежды все желали скорейшего окончания страданий. Оно последовало 21 февраля в 10-м часу вечера.
Для императора Николая, по чувствам его, эта потеря была тем же, что потеря Лефорта для Петра Великого. Князь Васильчиков был единственный человек в России, который во всякое время и по всем делам имел свободный доступ и свободное слово к своему монарху, человек, которого император Николай не только любил, но и чтил, как никого другого; один, в котором он никогда не подозревал скрытой мысли, которому доверялся вполне и без утайки, как прямодушному и благонамеренному советнику, почти как ментору; один, можно сказать, которого он считал и называл своим другом! С Васильчиковым исчезло, в этом отношении, совершенно типическое и исключительное лицо, которое уже не могло более возобновиться в то же царствование.
Желая предварить сухие газетные объявления, я в ту же ночь написал и рано утром послал государю, при коротеньком письме, следующую некрологическую статью: