Лицо врача было сурово, было оно плохо выбрито, но, несмотря на это, оно приятно светилось из светло-рыжей растительности, обливало лаской, а небольшие голубые глаза говорили о том, что и он так же страдает, как вот и эти люди, что валяются рядом со мной и над которыми ему приходится не покладая рук работать круглыми сутками.
— Жмуркин, — ответил я.
— Мужичок… — улыбнулся он и обратился к другому врачу, который стоял к нему спиной и продолжал свое дело: — Знает «Божественную комедию». Ты слышишь, Петр Петрович, этот мужичок знает Данте.
Петр Петрович подошел ко мне. Он был необыкновенно толст и тяжело дышал; на его круглом, хорошо выбритом лице дрожали капли пота. Он, вынимая из кармана черный, с гравюрой Льва Толстого портсигар, спросил:
— Откуда?
Я ответил.
— А-а-а, из центральной России! Да-а, такие мужички, как ты, не редки, братец мой, не редки. Так ты знаешь «Божественную комедию»? Так-так, — протянул он и повернулся ко мне спиной, и покатился обратно к столу, а когда подошел к столу, крикнул: — Михаил Васильевич, давайте его сюда… Мы над ним будем работать, а он нам почитает из Данте.
Михаил Васильевич ласково улыбнулся, сказал мне несколько теплых слов и обратился к санитарам:
— Разденьте и подайте на стол.
Через несколько минут я лежал на столе, надо мной стоял Петр Петрович и черными вишнями глаз внимательно осматривал левую кисть руки и левый бок.
— Пустяки, — сказал он, — ну, а теперь, голубчик, почитай нам из «Божественной комедии», а мы послушаем. Ну, начинай. Читать можешь с закрытыми глазами.
Я стал читать 29-ю песню:
А в это время Петр Петрович говорил Михаилу Васильевичу:
— Некрасов верно предсказал, что придет времечко, когда не Милорда глупого, а Гоголя, Белинского мужик с базара понесет.
— Вы что же думаете — оно пришло?
— Пришло, Михаил Васильевич, пришло. Ты разве не видишь, что мужичок не Гоголя тащит, а великого Данте?
— Но ведь это редкостный экземпляр.
— Да, но это показательно.
— Еще далеко…
— Нет, недалеко. Он, мужичок, уже идет с своей культурой… Он скоро предъявит нам жестокий счет на понимание не только Гоголя, Белинского, но и Данте.
Невыносимая боль подступила к моему сердцу, в глазах потемнело, и мой рассудок стал мутиться, и слова «Божественной комедии» стали застывать на моем языке:
— Читай, читай, голубчик… Читай!
Но я сорвался со стола, поплыл, поплыл в мутно-розовое пространство, и мне так стало хорошо, а главное — я почувствовал себя гораздо легче пуха одуванчика.
Часть третья
У ЖИЗНИ В ОТПУСКУ
Голова тяжелая. Во рту сухо. Вокруг мрак. Тишина. Только где-то в стороне, во мраке, гул, лязг и звон металла. Оттуда же отдельные человеческие голоса. «Что со мной?» — невольно подумал я и стал всматриваться. Никого. Веки закрылись, давили на зрачки… «Кажется, что я нахожусь в яме?» Колыхнулся мрак, поднялся, как занавес. В глазах: зал, раненые на соломе, врачи и санитары в белых халатах, забрызганных кровью, простые сосновые столы. Я хотел поднять голову и не мог. Открыл веки: не вижу зала, соломы и столов. Нет врачей, санитаров и раненых. Мрак. Сладковатый запах. Он неприятен, как смоченная в теплом уксусе вата. Он лез в нос и рот. Я задыхался.
— Успокойтесь. Вы далеко от фронта, — услыхал я ровный голос врача. Ощущаю приятный холодок его руки на лбу. Стало легче. — Температура у вас высокая, но это ничего. Повязку менять не будем до утра. Кхе-кхе, — закашлял врач, и брызги из его рта попали мне в лицо. — Лежите спокойно, — откашлявшись, посоветовал он и отнял ладонь от моего лба.
Шик-шик-шик — зашмыгали его шаги. Он отошел. Я посмотрел ему вслед. Врач раздвинул дверь. Брызнул свет, такой синий, синий. Блеснули лучистые звезды. Пахнуло свежим воздухом. Врач задержался на секунду на пороге, затем спустился в синеву, под звезды. Дверь закрылась. Звезды, синева и врач остались за нею. Мрак. Тишина. Сладковатый запах крови. Я задыхался. Мои губы, сухие и шершавые, кривились от боли. Лицо в огне. Пылало. Я закрыл глаза. Вспыхнули лиловые, желтые и зеленые круги. Вертясь, они то уменьшались до цветов ромашки, белены, васильков и маргариток, то увеличивались до колеса телеги. Огромный в белом балахоне грозил пальцем. У огромного не было лица. Вместо него — зеленый язык. Он говорил, говорил и говорил. А что — не понял. «Бу-бу, бу-бу», — бубнил огромный в мои ушные перепонки. «Бу-бу, бу-бу», — передразнил я огромного и поднял тяжелые веки. Глянул. Никого. В глазах — мрак. Не вижу и разноцветных кругов. Мрак, мрак, мрак.