Читаем Записки Анания Жмуркина полностью

Темь. Давящая темь! Из нее опять выступил зад гнедой лошади, потом спина всадника, его жирный, как бы налитой, затылок, бок лошади и ее голова, потом грудь и широкое, бородатое, с каменным взглядом лицо всадника. И ужас охватил меня. И я, как собачонка, посаженная на цепь, стал мысленно кружиться вокруг лошади и всадника. Я ходил до тех пор, пока не остановилась линейка, не внесли меня в мраморный вестибюль здания. В нем светло, вдоль стен — стулья и ломберные столики. На белой стене — круглые часы. Под ними в золотой раме — портрет короля бельгийского. Санитары внесли монашка, Семена Федоровича и остальных. Врачи, сестры, няни и санитары встречали раненых. Их белые халаты и косынки успокаивающе действовали на нервы. Толстая пожилая женщина с крупным грустным лицом подошла ко мне и взяла за руку, выше кисти. Выслушала пульс и повернулась к дежурной сестре:

— Иваковская, распорядитесь насчет ванны… Пусть няня приготовит. — Толстая женщина направилась к монашку, от него к Семену Федоровичу. — Вы плачете, — сказала она мягко, с чувством матери. — Не надо. От слез лучше не станет. Ничего, родной… потерпи. — Женщина положила руку ему на лоб, задумалась, глядя куда-то вдаль. Ее маленькие карие глаза светили ласково и печально.

Две няни с пухлыми, румяными щеками, — уж не сестры ли родные? — подошли ко мне, заслонили собой врача и Семена Федоровича, взяли меня под руки и помогли подняться с носилок. Сестра Иваковская, лет восемнадцати девушка, стройная и милая, остановила на мне лучистый темный взгляд, полный искреннего сочувствия к моему страданию, спросила:

— Сумеете дойти до ванной комнаты? Голова не закружится у вас?

— Один не дойду, — признался глухо я, — а вот с нянями ничего.

И я добрался с помощью сиделок до ванной. Правда, с большим трудом: ноги не слушались, стены и колонны, мимо которых меня вели, покачивались и валились, поднимались и опять валились. Сиделок было не две — четыре, не четыре — восемь… потом опять две, четыре и восемь. Они ввели меня в белую предванную, усадили на плетеный диван и стали раздевать. Левая пола шинели в запекшейся крови, закорела. Кисть руки распухла под повязкой, и рукав не снимался. Няни ножницами разрезали рукав шинели до плеча. Потом разрезали рукава гимнастерки, шерстяной фуфайки и рубашек. Они с трудом стащили с меня кожаные сапоги. Освобождая мои ноги от посконных и шерстяных портянок и чулок, няни добродушно говорили между собой:

— Теперь нам понятно, почему зима долго нейдет.

— Не говори. Как не испугаться зиме, когда наши солдатики в такое тепло залезают. Да таких, милая, солдатиков никакой морозяк не возьмет.

Я смотрел на них и не видел. Закрыл веки и увидел опять не две няни, а много-много, и все они разговаривали о солдатах, о зиме и смеялись. И только когда положили меня в ванну, в горячую воду, я поднял набухшие болью веки, пришел в себя и увидал, что их не толпа, а две, что их лица бледны, глаза темны от испуга и жалости к нам, раненым. Заметив, что я открыл глаза, няни оживились, обрадовались.

— Дуня, гляди, — проговорила высокая, и ее щеки покрылись румянцем, — отошел солдатик-то.

— Пусть живет, — ответила добрая Дуня и пояснила: — Одним, значит, женишком больше будет.

— Дура, — выругала высокая подругу и обратилась ко мне: — Служивый, а мы думали, что вы уже скончались.

Я возразил:

— Зачем же? Я не собираюсь умирать. Мне надо долго-долго жить.

— Приятно слышать, — похвалила Дуня. — Лена, — обратилась она к подруге, — слышишь, что он говорит? Служивый отвоевал и совсем не хочет умирать. Вот это я понимаю.

Что ответила Лена, я не разобрал: у меня опять закружилась голова. Темь плескала в лицо. Желтые, зеленые и серые цветы выступили из тьмы, завертелись, как колесики. Потом, когда цветы пропали, поднялся всадник, и я стал ходить вокруг него. «Почему всадник не дает ходу лошади? — подумал я. — Зачем он натянул так поводья, что лошадь ослепла от напряжения?» Всадник повертывался то спиной ко мне, то задом, то лицом. Лю-лю — звенело где-то сбоку. Лю-лю — звенело где-то над головой.

— Черт знает что. Ведь всаднику некуда ехать. Всадник не желает — ни вперед, ни назад! — воскликнул я. Лю-лю, лю-лю — звенело громче сбоку. Лю-лю, лю-лю — звенело над головой. И вдруг все смолкло. И всадник провалился. Мрак исчез. Ударил яркий солнечный свет. В нем ряд высоких окон, простенки. Я на койке, под дымчато-серым плюшевым одеялом, под прохладно-снеговой простынею. Налево — я лежал у стены, в углу — ряды коек. На белых крупных подушках темнели головы, фосфорически горели глаза. Моя левая рука, тяжелая, словно чужая, на груди. От нее пахло марлей и йодом. Загремел трамвай. Я вздрогнул, сжался под одеялом. Гром и лязг трамвая напомнил мне звук падающего снаряда. Трамвай пролетел мимо дома и был далеко, где-то на конце Большого проспекта. Я успокоился. Глянул. «Чьи это глаза? Где я видел их?» Насторожился.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже