Рядом с ним, против Евстигнея, лежал Алексей Иванович, высокий и широкоплечий, с темной бородкой и ясно-серыми глазами крестьянин, — он был ранен навылет пулей в грудь и кашлял кровью. Вдоль лицевой стены стояли койки Прокопочкина и Первухина. Морозов лежал между Первухиным и Семеном Федоровичем. Первухин и Морозов, как и Шкляр, уже выздоравливали и время проводили больше в клубе или в соседних палатах. У Прокопочкина не было правой ноги. Вместо нее искусственная, которую он прилаживал к обрубку раза два в день и, прихрамывая, учился ходить — ходить по палате, вдоль своей койки. Протез сухо скрипел ремнями и пружинами. Прокопочкин, плача синими глазами, улыбался нижней частью лица, тихо приговаривал:
— Рубь двадцать, рубь двадцать, рубь двадцать.
Признаться, в первые дни моего лежания в лазарете его прогулки с протезом действовали на меня сильнее плача и смеха Семена Федоровича. Я закрывал одеялом лицо и стучал зубами от внутренней боли. Рука начинала ныть нестерпимо, словно в ране, под повязкой, сидел отвратительно-злой зверек и грыз раздробленную кисть. «Лучше бы Прокопочкин плакал навзрыд, как Семен Федорович. Лучше бы он смотрел с койки, как монашек, каменным болванчиком, чем гулять с протезом в обществе людей, измятых войной», — размышлял я. После каждой прогулки Прокопочкин отделял искусственную ногу от обрубка, клал ее на койку и, тяжело дыша от усталости, вытирал платком ее металлические и деревянные части, затем завертывал в простыню и осторожно, как больного ребенка, клал ее на широкий подоконник. Потом снимал халат, ложился в постель и, отдохнув немного, начинал говорить о красавице жене, о том, как она любила его и боялась его.
— Знаете, моя жена первой плясуньей слыла на игрищах. Она, бывало, собирается на улицу, а я — бить ее. Бью и сам приговариваю: «Не ходи, дрянь. Не ходи». Но жена, бывало, отпихнет меня от себя — и марш в дверь… Вот какая была супротивная. А я человек был тогда принципиально-серьезный.
Прокопочкин поднимал голову от подушек и вкрадчивым голосом, в котором были страх и боль, спрашивал:
— Ананий Андреевич, как думаешь, примет меня, такого, жена или не примет?
— Обязательно, — отвечал я каждый раз из-под одеяла и не открывал лица.
— И я так думаю, что примет, — подхватывал Прокопочкин. — И бить я больше ее не стану, — добавлял он и умолкал до следующей прогулки.
Прокопочкин перестал рассказывать о жене только тогда, когда мы узнали из его истории болезни, что он холост, и сказали ему об этом. Выслушав нас, он вздохнул, подумал и ответил:
— Неженат. Хотите, чтобы я говорил сказки?
— Пожалуйста, — отозвался Синюков. — С удовольствием будем слушать.
Оказывается, Прокопочкин плел небылицы о жене, которой у него не было, для того только, чтобы развеселить нас, «выгнать из палаты тягостное настроение», навеянное скрипом его искусственной ноги. Прошло несколько дней, и я привык к прогулкам Прокопочкина, к скрипам его протеза. Я больше во время его прогулок не закрывал одеялом лица, лежал на спине и глядел в потолок, прислушиваясь к стонам раненых. Морозов и Первухин — приказчики. Первый служил в Нижнем. Второй — в Москве. Они были ранены легко и очень сожалели об этом: вторично им не хотелось идти на позиции. Морозов возбужденно говорил:
— Что нога? Нога ничего… и без нее можно жить. А чтобы не скрипела, я стал бы ежедневно на ночь смазывать протез гусиным салом.
Раненые молчали. Тишина. Отчетливее хрипы, стоны, выкрики бреда, бормотанье.
— Петр Денисович, — спросил Прокопочкин, — разве гусиное сало пользительно для такой цели?
— Конечно, божественная мазь, — подхватил Морозов и, подняв густые черные брови, воскликнул: — Ого! Еще как! Разумеется, пользительная! Главное, она будет отбивать запах твоего пота.
«Черт знает что мелет, — вздрагивая, подумал я о Морозове. — Да и мелет ли? — вздохнул тревожно я. — Морозов, быть может, намекает ему на последствия войны, от тяжести которых многим придется потеть до гроба?» Морозов и Первухин встали с коек и, запахнув полы и подтянув пояса халатов, пошли в клубный зал, находившийся в правом конце нашего этажа, — они уже больше недели не ходят на перевязки, в операционную. Там, за игрой в шашки или шахматы, они забывали на время о своей предстоящей вторичной поездке на фронт. Из клуба доносились слабые звуки рояля.
— Закройте! — крикнул Прокопочкин.
Первухин оглянулся.
— Ой-ой, музыки боитесь! Какие нервные! — бросил он добродушно и прикрыл осторожно дверь.
Никто из нас, прибывших недавно с позиции, не ответил Первухину. Вошли сестра Смирнова и санитары с носилками, остановились у койки Алексея Ивановича. Когда санитары подняли его и стали класть на носилки, он очнулся и застонал:
— Ыыы… Ыыы, ыыы…
Санитары молча понесли раненого в перевязочную. Потом, спустя несколько минут, вернулись с ним и, уложив его на койку, взяли Семена Федоровича. Из темного рта этого юноши вылетали ухающие, похожие на крик выпи, стоны:
— О-о-о!